Утром в 3-м отделе, после 2-х часового ожидания, один из начальников, с пакетом в руке, вывел его во двор.
Из-за сопки по безоблачному небу торжественно поднималось сияющее солнце и заливало своим блеском всю долину.
Под ногами искрился, вспышенный ночным морозцем снег, на карнизах окон щебетали, обласканные солнцем, воробушки. Сизая дымка от мастерских и депо недвижимым облаком повисла над поселком внизу долины.
На душе Павла рассеивалась грусть.
— Ну, Владыкин, — взяв его за плечо, обратился к нему начальник спецчасти, — почему сняли мы тебя с работы, сам знаешь, от нас не зависит. Сейчас мы направляем тебя на Кожевничиху. Она считается у нас вся штрафная, из 3-х фаланг там, найдешь себе подходящую. Отправляем мы тебя одного, без конвоя, так как знаем тебя и верим тебе. Вот в этом конверте все документы на тебя. Он запечатан сургучом, таким ты отдашь его по назначению. Дорогу я тебе покажу, вон видишь: от железнодорожного моста пошла она под сопками. Она одна, по ней ты километров через 12–15 дойдешь до центральной фаланги, а там тебя устроят.
Так, вручив пакет, проводили Владыкина на одну из штрафных фаланг. Когда он вышел на указанную дорогу, то улыбнулся от мысли, посетившей его: «Мой Господь Сам на Себе нес крест, на котором Ему надлежало быть распятым, а мне вручили пакет, в котором находятся все документы и предписания о моих предстоящих мытарствах».
Так, размышляя о Господе, он шел по дороге и не заметил, как город остался позади.
Дорога повернула влево и круто пошла на высокую горную террасу. Павел, не останавливаясь, через час-полтора поднялся наверх и, усевшись на большой пень, осмотрел пройденный путь.
С воспоминаниями о недавно пережитом, уныние холодной змеей заползало в душу Павла. Вереницей потянулись, чередуясь, образы и обстоятельства; ужасы этапного вагона и трудности, лишения на 1-й фаланге, радость избавления, встреча с Ермаком, милые лица деда Архипа с Марией, кошмары ада Кутасевича, проводы Зинаиды Алексеевны в небесную отчизну, леденящие душу, страхи по штрафным фалангам и тюрьмам, покровительство Ермака, отдых, опять 1-я фаланга и опять мучения, опять скитания.
Затем мысли переменились и вернулись к золотому детству, к бабушке Катерине с Починками, к дорогой, родной Н-ской общине. Учеба, соблазны, покаяние и… Тут юное сердце Павла нестерпимо сжалось в болезненный комок и из глаз неудержимо полились слезы. Он поднялся и, торопливо шагая по дороге, стал искать место, где можно было бы помолиться.
Наконец, ему понравилось невдалеке от дороги, вывороченное бурей дерево, корни которого беспомощно торчали вверх, наполовину занесенные снегом. Павел, не считаясь с глубоким снегом, добрался до него и, к удивлению, в затишье нашел, как будто специально приготовленную кем-то, подстилку из соломы. Владыкин упал на колени, и из души его вырвался молитвенный вопль:
— Боже мой, Боже мой! Ведь мне только 22 года, прошли лучшие годы детства и утро юности, позади остался путь жгучих страданий, а что впереди? Хотя я много получил и благословенной радости от Тебя, от многих ужасов Ты избавил меня, но предстоящие муки страшат меня, и если Ты не ободришь меня, я не пойду. Рассей мрак моих скорбей, ведь я за Твою истину несу эти лишения и хочу их нести торжественно, с радостью. Помоги мне!
Так, одиноко, вдали от близких и родных, без сочувствия и привета, боролась юная душа за жизнь вечную с вечной смертью.
За коряжиной послышался людской кашель и топот. Владыкин выглянул, не выдавая себя, и увидел толпу в 40–50 человек, идущую по дороге. Конвойная охрана шла спереди и сзади, поэтому не трудно было догадаться, что этап шел на Кожевничиху. Зрелище было потрясающее: впереди, браво выступая, шло несколько рядов молодчиков, одетых в телогрейки, обшитые всякими модными опушками, в меховых шапках, в валенках с залихватскими отворотами. Развязная брань, оживленная их речь и беспорядочная толкотня между собой, говорили о том, что для них этот этап был увеселительной прогулкой и что печаль, вообще, им чужда. Небольшие их пожитки несли другие, по лагерному «шестерки» и старались также во всем подражать своим главарям. Позади этой шумной ватаги брели, составляющие полный контраст с молодчиками, остальные. Одетые в лохмотья и в кордах на ногах, сгорбленные под тяжестью огромных нош, еле брели, с удрученным видом, те, кого здесь называют «работяги» и «доходяги». Истощенные, обессиленные они еле влачили ноги, наспех обернутые клочьями дырявых портянок, спотыкаясь и не оборачиваясь на злобные окрики конвоя, засунув окоченелые руки в тесные рукава изодранных и прогоревших бушлатов. Многие, спотыкаясь, теряли равновесие и падали в придорожные сугробы. Из-за них весь этап то и дело останавливался, от чего нескончаемая, громкая брань слышалась далеко в морозном воздухе.
Один из них, был особенно изнемогший, его фигура представляла какую-то бесформенную массу лохмотьев с головы до ног. На все окрики и понукания он был совершенно глух. Потеряв, видно, терпение, молодчик из передних рядов быстро подошел к нему и с яростной бранью сильно ударил его ногой в зад. «Доходяга», как мешок, повалился на дорогу, не успев вытащить рук из рукавов бушлата и, лежа на снегу, беззвучно заплакал, не пытаясь даже подняться. Никто не проронил ни единого слова сострадания или защиты.
Подошедшая подвода подобрала несчастного, а возчик накинул ворох сена на полуобнаженные икры его ног.
Владыкин, наблюдая за медленно удаляющимся этапом, со вздохом произнес:
— Боже мой! Сколько есть несчастных, страдающих, гораздо больше меня, бесцельно, беспомощно. Ведь я много счастливее их!
Ободрившись этой мыслью, он вновь упал на колени и уже сердечно, горячо благодарил Бога за все Его милости к нему.
После молитвы он поторопился выйти на дорогу и быстро зашагал по ней, чтобы согреться.