Саймон попробовал обойти толстяка, но тот вцепился в него словно клещ.
— Будет твоя, если ты станешь мой! Контракт на пятьдесят боев, гуртовщик! Рио, Буэнос-Одес, Санта-Севаста и Харка-дель-Каса! А после…
— Провались ты со своим контрактом!
Оттолкнув Обозного, Саймон вслед за Пашкой и Кобелйно нырнул в проход. Рев, доносившийся из амфитеатра, сделался глуше, но к возбужденным людским голосам добавились треск скамей и яростные вопли. Кажется, там начиналась драка.
— Хрр… — Обозный, несмотря на тучность, резво перебирал ногами, не отставая от Саймона до самых ворот. — Хрр… Не будь кретином, гуртовщик! Кретин… хрр… не знает, где его счастье, а где — несчастье. Ты ведь не кретин, хрр? Твое счастье — со мной! А несчастье, хрр, от меня… Ежели не остановишься, тогда, может, и не выйдешь… хрр… или выйдешь, а до колес не дойдешь… хрр… заложу пальцы в рот да свистну своих парней.
— Не свистнешь. Нечего будет закладывать.
Сбросив с плеча мешок, Саймон вытащил Шнур Доблести и потряс им у лица паханито.
— Что такое? — спросил тот, отстранившись с брезгливым видом. — Хрр… Кости? Что за кости?
— Фаланги пальцев.
— Чьи?
— Всяких свистунов. — Саймон нашарил в мешке нож и усмехнулся, всматриваясь в побелевшее лицо Обозного. — Тут еще есть место, паханито. Желаешь присоединиться?
Он пощекотал рукоятью жирную складку, свисавшую с шеи толстяка, и двинулся к автомобилю.
Обозный его не преследовал.
КОММЕНТАРИЙ МЕЖДУ СТРОК
Временами рубцы, оставленные плетью, начинали ныть. Это была не та мучительная боль, от которой Гилмор дергался и извивался во время пытки; скорее даже не боль, а напоминание о ней — о том, как бич гулял по обнаженной спине и груди, о криках, что срывались с его губ, и об ухмылках, которыми мучители сопровождали каждый удар. Он не запомнил их лиц — вспоминались только фигуры в синем, мерно склонявшиеся над ним, и еще одна, у стены, в расшитом серебром мундире. Гилмор знал, что этого светлокожего мулата зовут Бучо-Прохор Перес и что он — глава полиции северного округа Рио. Капитан-кайман, а по совместительству — бугор смоленских вертухаев.
К счастью, его истязали недолго, так как вина была небольшой — стихи пессимистического содержания. Что-то такое:
Пессимизм этих строк был точно отмерен, а тема несчастной любви или ностальгии по золотым минувшим временам казалась расплывчатой и неопределенной; во всяком случае, ни капли критики и никаких упоминаний о конкретных лицах вроде Грегорио-Григория или Хайме-Якова. За это, как рагу народа, полагалась бы яма с муравьями, а выживших продавали в Разлом — тогда как Гилмор хотел попасть в совершенно определенное место, в один из кибуцей Юго-Восточной Пустоши. За океаном Пустошь считалась весьма перспективной территорией — конечно, не в смысле скотоводства или селекции брюквы, а по иным причинам. Ближайший путь из Европы вел к канадским берегам, к бедному периферийному протекторату, заселенному потомками индейцев, откуда до Рио-де-Новембе и прочих бразильянских городов приходилось добираться с изрядным риском и с Помощью «торпед», которым пан Микола Сапгий решительно не доверял. Пустошь являлась гораздо более удобным местом для высадки: во-первых, ближе к Буэнос-Одес, Херсусу и Рио, а во-вторых, в определенное время года ветры дули как раз в подходящем направлении. Но информация о Пустоши и Уругвайском протекторате была настолько скудной, неясной и противоречивой, что посылать туда эмиссара без предварительной разведки казалось безумием. А пан Сапгий, несмотря на бедственное положение ЦЕРУ, был не склонен к авантюрам.
И в результате Гилмор оказался в Пустоши. Это являлось самым надежным прикрытием — кибуц, Семибратовка и статус изгоя, бессрочная ссылка без права возврата в Рио… Но он понимал, что обязан вернуться, — ведь все накопленное, узнанное и занесенное в дневник не должно пропасть. Как и его стихи. Возможно, они являлись большей ценностью, чем описание Дураса и Сан-Филипа, Семибратовки, Колдобин и Марфина Угла. Гилмор старался не думать об этом, не поддаваться греху тщеславия.
В Рио его, разумеется, ждали, и все же возвращение казалось Гилмору проблематичным. Он был заметен — слишком заметен, как редкостный темный боб среди коричневых и белых; как ни меняй лица, цвет останется все тем же, а значит, его могли обнаружить с гораздо большей вероятностью, чем светлокожего изгоя. Скрыться в Хаосе? Но станут ли искать? Обеспокоятся ли? Не слишком ли он ничтожен — мелочь, «шестерка», бывший архивариус, кропавший на досуге стихи? И все же ему казалось, что Пачанга ошибся — надо было отправить кого-то другого, не столь заметного, как он.
Однако где эти люди? И сколько их? Наверняка немного; сам он был связан только с одним — со стариком, который нашел его и предложил работу. Сперва ему думалось, что старый Пачанга — из «торпед», из мытарей Хосе-Иосифа, но вскоре он понял, что ошибается — слишком многое было известно Пачанге про ЦЕРУ, МОСАЙ и Байкальский Хурал, про батьку Стефана Ментяя и Миколу Сапгия и даже про пана Самийло Калюжного.