— Из своих, — успокоил его Саймон. — Послан сюда вместе с отцом Домингесом и буду служить в семибратовской церкви. Братом Рикардо меня зовут.
— А одет отчего не по чину? Без рясы и креста? — Теперь дьячок глядел на Саймона с подозрением.
— Казнь буду вершить. Для того церковное облачение — наряд неподходящий.
Он зашагал к выходу, но на пороге остановился и, обернувшись, произнес:
— Ты сказал, что справные попы в народе веру в справедливость держат. А батюшка ваш Яков — справный поп? Или из тех, что веру на бутылку променяли? И пьют с бандитами?
Дьячок потупился и развел руками:
— Как с ними не выпьешь, как не уважишь? Жизнь всякому дорога… и своя жизнь, и семейства…
Очутившись на раскаленной пыльной площади, Саймон увидел, что народу там прибавилось. Перед участком торчали пятеро в синем, один — с серебряными шнурами, свисавшими на грудь, и в фуражке с лакированным козырьком — опирался спиной о ворот; у почтовой конторы маячил чернокожий грузный мужчина, тоже в мундире, а при нем — две хорошенькие девушки, беленькие да румяные; в дверях магазинчика толпились любопытные, общим числом тринадцать душ, и еще столько же выглядывали из корчмы-салуна — бородатые, усатые и бритые, простоволосые и в шляпах с широкими полями, всех цветов кожи, но с одинаковым жадным любопытством в глазах. А перед корчмой, у коновязи, картинно подбоченясь, стояли трое: Хрящ с крестом отца Домингеса за поясом и пара его подручных, бородач и коренастый — тот, который сопровождал Хряща в набеге.
Саймон неторопливо направился к салуну, размышляя о том, что двое из этой троицы, а, возможно, и третий, знают о гибели брата Рикардо, а значит, стали ненужными свидетелями. Ведь брат Рикардо жив! И всякий, кто усомнится в этом, рискует головой. Собственно, почти ее потерял: и как свидетель, и как палач невинных жертв. Учитывая важность своей миссии, Саймон считал оба эти факта равновесомыми.
Пашка-Пабло шел за ним след в след, обвешанный оружием: у пояса — два мачете и собственный нож, в руках — огромная винтовка, с плеча коричневой змеей свисает патронташ. В карманах у него что-то побрякивало, глаза мерцали, а синяк под глазом и в самом деле светился как фонарь, пылая огнем праведной мести. Не оборачиваясь, Саймон спросил:
— Кто тут за старшего, Проказа?
— А нету никого. Здесь ведь не Семибратовка. Это у нас — общак, у нас — староста выборный, а тут, батюшка, город. Поделенный, значится, промеж бандер. Не знаю, как там у вас в столицах, а тут главаря нет. Есть сержант-вертухай — видишь рыло с серебряными подвесками у пытошной ямы? — а при нем пяток смоленских. Вроде бы за порядком присматривают, да все они, блин тапирий, в доле у огибаловских.
— Ну, что ж, — промолвил Саймон, — и я их не обижу. Бог велел делиться.
До Хряща оставалась пара шагов, когда тот небрежно пошевелил карабином, нацелив его в живот Саймону. Скорей пониже, и этот жест был понятен всякому воину-тай: у них, желая оскорбить, кололи в детородный орган. Так, слегка, для демонстрации превосходства… И Саймон, невозмутимо взирая на ухмылявшихся бандитов, вдруг подумал, что у тайят и людей гораздо больше общего, чем полагают ксенологи. Четырехрукие тайят не стремились к завоеваниям и власти, не избирали вождей, не верили в богов и не копили богатств, и женщины их рождали однополую двойню — что вело к иной традиции брака и странной, с точки зрения ксенологов, организации семьи. Но в главном различий не было: они ненавидели и любили, ценили отвагу и благородство, славили силу и презирали слабость.
Как, вероятно, эти трое, мнившие себя такими сильными… Но здесь начинались различия: слабые у тайят могли селиться в землях мира, где слабость не греховна и не влечет опасности и унижений. Сильные спускались в лес, где слабости не место, и только там она была виной — так как слабый, попавший в схватку сильных, виноват всегда. Но люди, не в пример тайят, бились всюду, и всюду сила торжествовала над слабостью, а значит, слабых приходилось защищать. Или хотя бы мстить за них, за всех невинно убиенных, коль не в обычае людей делить свои земли на мирные и не мирные.
Саймон шагнул вперед. Запахи пота, кожи и спиртного ударили а нос, ствол карабина уперся ему в промежность.
— Ты кто, сучок? Не признаю… Гладкий, белый… Вроде ремней мы из тебя не резали? — Брови Хряща приподнялись в издевке, но взгляд оставался волчьим, настороженным.
— Вошь кибуцная, — предположил бородач, почесывая темя. — Разве их всех упомнишь! А вот этот, — он ткнул пальцем в Проказу, — из семибратовских мозгляков. Этот за фонарем приперся. Чтоб, значит, с обеих сторон светило.
Третий, коренастый в плаще, ничего не сказал, но приглядывался к Саймону с подозрением — может, вспоминая вопль, долетевший из придорожных кустов. А может, был он от природы молчалив и разговорам предпочитал стрельбу: ствол его карабина глядел Проказе между глаз.
— Мне нужно это, — произнес Саймон, кивая на крест.