Так и на этот раз. Сон не просто запомнился, он буквально врос во внутренний мир Степана, оставшись надолго, возможно, навсегда, чтобы сидеть занозой и причинять боль. Чтобы сжимать временами сердце в безысходной тоске…
Он стоял у поперечной балки на чердаке большого дома. Свет, пробиваясь сквозь слуховые окна, делил пронизанное пылью пространство на причудливые геометрические фигуры. Тишину нарушало лишь воркование голубей и доносящаяся откуда-то — совсем издалека — музыка: военные марши. Среди резких запахов птичьего помёта, сухой перегретой пыли и ещё чего-то знакомого, тревожно-ускользающего, — Матвеев уловил ток свежего воздуха и двинулся к источнику. Как долго шел не запомнилось. Да и шел ли вообще? И вдруг увидел: одно из узких слуховых окон — без стёкол, оттуда и сквозило. Здесь, стало быть, и начинался сквознячок, и как нить Ариадны, привел Матвеева… Куда? Тут-то Степан и понял что же ему напоминал этот странно знакомый, навевающий неприятные хоть и смутные ассоциации запах. У разбитого окна, на боку, нелепо запрокинув голову, но, не выпустив из рук винтовки, лежала Ольга. Из-под разметавшихся бронзовых волос — "Почему она без шапочки?" — растекалась лужа крови. Кровь… Кровью и пахло, а пуля снайпера вошла ей в правый глаз.
Легкая смерть. Быстрая. Стремительная. Она ничего и почувствовать не успела… Но кто, тогда, уходил от погони на побитой пулями машине в горах между Монако и Ла Турбие? И кто ушел с полотна дороги в вечный полет, увидев, что выхода нет? Ольга? Но вот же лежит она перед ним на чердаке какого-то дома в старой ухоженной Вене, хохочет в лицо гестаповскому дознавателю, пускает пулю в висок на виду у опешивших от такого хода болгарских жандармов… Она… Там, здесь, но неизменно только одно: смерть.
По лестнице загрохотали солдатские сапоги, послышались отрывистые команды на немецком.
"Надо уходить, ей уже не помочь, поздно…"
И он ушёл, сразу, как бывает лишь во сне, мгновенно переместившись куда-то ещё. Куда-то… Серые стены, тусклый свет лампочки в проволочной сетке над железной дверью… Тюрьма? Крохотное зарешеченное окно под потолком покрашено изнутри белилами и почти не пропускает света. Тюрьма… А посреди камеры, на металлическом табурете, привинченном к полу, сидит женщина. Руки скованы наручниками, когда-то белое крепдешиновое платье превратилось в грязные лохмотья, лицо и тело — те его части, что видны в прорехи — покрывают синяки, ссадины и круглые специфические ранки от сигаретных ожогов…
Страшный конец, плохая смерть. От жалости и тоски сжало сердце.
Таня!
Таня? Но разве не она стреляла тогда из окна машины и в отчаяньи, — когда кончились патроны, — бросила парабеллум в настигающий их "Хорьх", а Ольга за рулем жала на газ, резко тормозила на крутых поворотах, лихорадочно переключая скорости, и гнала, гнала свой шикарный "Майбах" по горным дорогам южной Франции, отрываясь от погони? Или нет! Постойте! Все было не так.
— Извини, Танюша, — сказал Федорчук, — но лучше так, чем иначе.
— Спасибо, Витя, — улыбнулась она, и Федорчук выстрелил в ее красивое лицо, а в дверь уже ломились, но в обойме, слава богу, еще семь патронов. И семь пуль: шесть в дверь, седьмая — себе под челюсть…
А камера… тюрьма… Все это исчезло вдруг, и Степана перенесло на плоскую крышу двухэтажного каменного дома под палящие лучи полуденного средиземноморского солнца. Италия? Палестина? Нет, скорее, Испания… Во внутреннем дворике чадит вонючим выхлопом маленький грузовичок, в кузове среди выкрашенных в зелёный цвет деревянных ящиков, — мужчина в синем рабочем комбинезоне и с полотняной кепкой на голове сосредоточенно зачищает и скручивает какие-то провода. Закончил, вытер вспотевший лоб снятой кепкой и повернулся к Матвееву, словно хотел чтобы Степан увидел его лицо и узнал.
Витька…
Наголо бритый, осунувшееся загорелое лицо, и вид смертельно уставшего человека.
Загнанный волк… опасен вдвойне.
Мгновение выпало из восприятия, и вот уже грузовик стоит на большой площади у тротуара. Фронтон католического собора, помпезное, но обветшалое здание какого-то присутствия, и множество возбужденных солдат окружает машину. Федорчук в кабине. Сидит за рулем и смотрит как сквозь толпу пробираются к нему несколько офицеров. Испанцы… немец…
— Господин Руа! — кричит немец. — Вылезайте!
И накатывает, наваливается странная, нереальная тишина. Да нет, какая же тишина, если Матвеев слышит звук работающего мотора и воронье карканье? И… И в этой сюрреалистической тишине раздался веселый голос Витьки: "Ну что, пидоры, полетаем?" И два толстых провода с оголенными концами в его руках находят друг друга. И огненный шар разносит в стороны обломки грузовика и кусочки человеческой плоти. И падают, падают солдаты скошенные кусками металла и дерева… И… Стоны раненых, крики уцелевших и кровь на камнях брусчатки. И… И все. Занавес. Финита ля комедия…
Взрыва Степан уже не услышал. Его вышибло из остановившегося мгновения и забросило куда-то совсем в другое место: просторный подвал, пол и стены отделаны кафелем, из-под потолка свисают массивные кованые крюки, — такие на бойне удерживают говяжьи и свиные туши. В двух шагах от стены — низкая скамейка точно под крюком, с которого свисает петля-удавка из тонкой проволоки. Два человека в чёрной форме, с двойными серебряными молниями в петлицах, подводят к скамейке третьего, — в гражданской одежде, со связанными за спиной руками и мешком на голове. Вздёрнув под руки, ставят смертника на скамейку, ловко накидывают на шею петлю и…
Я или Олег? Из-под мешка, на разорванный ворот белой рубашки, и дальше на грудь, стекает тонкая струйка крови. Тело, чуть покачавшись, расстается с головой и, практически без паузы, с грузным шлепком падает на кафельный пол, голова, подскакивая и разбрасывая кровавые брызги, откатывается к стене.