— Ташечка, ты в столовой посиди, а я чаю заварю. Там на диване последняя «Иностранка». Я, как видишь, стараюсь не отставать от жизни.
Она гремела чайником, суетливо хлопала створками кухонного стола. Варвара Аркадьевна, которая раньше ни о какой домашней работе понятия не имела. А я сидела на продавленном плюшевом диване и тосковала по другой Кириллиной, с которой мы когда-то играли в четыре руки Моцарта и Гайдна. На этом самом рояле, теперь наверняка расстроенном. Как и все в этом доме.
Строго говоря, настоящего ансамбля у нас с ней никогда не получалось. Хоть она играла и вторую партию, подыгрывала ей я. Я спешила слиться с ее сочным аккордом, проговорив вполголоса свою солирующую тему, чтобы скорее дать ей возможность подтвердить ее могучими басами. Саша называл наше музицирование «игрой в поддавки».
Сам Саша обожал Скрябина, которого играл так, как я никогда больше не слыхала. По поводу музыки Скрябина мы часто спорили с ним.
— В Скрябине земное преобладает над небесным. Принятый в клан богов, он тем не менее смущал их покой своим человеческим началом, — говорил Саша.
— Он отказался от всего земного во имя служения своему идеалу, — возражала я. — Вся его музыка обращена к звездам.
— А я хочу служить людям, а не звездам! — Саша горячился, вскакивал из-за стола, вызывая тем самым недовольство чопорной Варвары Аркадьевны. — Мой идеал — вы, люди. Слабые, сильные, глупые, богатые, счастливые…
Саша начинал, дурачась, прыгать вокруг большого дубового стола, подхватывая меня, Рудольфа Александровича, нашего «доброго Рудю», всегда готового поддержать проделки «славных бесенят». Кириллина осталась сидеть за столом, недовольно поджав свои чувственные губы. Но и она уже не в силах была помешать веселью…
— Да, я тебе самого главного не рассказала. — Я подняла голову и увидела Варвару Аркадьевну. Она стояла на пороге столовой с глиняной вазочкой с печеньем и эмалированным чайником в руках. — Когда мы с Рудольфом Александровичем прилетели сломя голову в эту проклятую Ерепень, получив телеграмму, что наш сын находится в тяжелейшем состоянии и врачи опасаются за его жизнь, возле его постели дежурила бабища с внешностью домработницы. Она нас даже в палату не пустила, представляешь? Саша после болезни стал слабовольным, совсем блаженненьким. Ну, а эта Валентина, разумеется, полностью подмяла его под себя.
Кириллина разливала по чашкам чай давно заученным красивым движением хлебосольной хозяйки, так не вязавшимся с ее оскорбленно поджатым, когда-то изящно очерченным ртом.
— Пей, Ташечка, — угощала она. — Чай цейлонский, а посуду я всю сама перемыла. После Валентины я все с горчицей перемываю, оттого она и злится. Пускай злится — я не намерена танцевать под дудку какой-то парикмахерши из провинциального салона красоты.
Она сказала это с презрением и даже ненавистью. Я сидела в старом кресле, к которому она придвинула журнальный столик с чаем и печеньем. Рыцарь развалился на диване.
— Вот, Ташечка, моя внучка Верочка, — сказала Кириллина, когда в столовую бесшумно вошла маленькая девочка в грязном байковом халатике. — На меня она, разумеется, никак не может быть похожа. От Саши, к сожалению, тоже не много взяла.
Она бессовестно врала — у девчонки были Сашины глаза. Правда, в ее возрасте они у него были другими, судя по его детским фотографиям, которых было множество — мы натыкались на них даже в ящиках буфета на даче. Девочке было лет семь, может, чуть больше. Она смотрела на меня без малейшего намека на любопытство — так смотрят в дождливый осенний день в окно. Сама она в это время ни на секунду не переставала чесать расческой кусок грязной овечьей шкуры.
— Верочка отстает в умственном развитии. Ясное дело — с ребенком нужно заниматься, как я когда-то со своим сыном занималась. А ее мать сама с грехом пополам окончила восьмилетку.
Верочка примостилась под роялем, слившись с его густой черной тенью. Я только слышала потрескивание меха о наэлектризованную пластмассу расчески. Мне казалось, Кириллину этот звук раздражал — она несколько раз передернула плечами. Правда, может, и от холода: в столовой было довольно прохладно.
— Ташенька, ваших детей я бы больше жизни любила. Господи, ну почему ты так жестоко обидел меня?.. Нет, нет, не уходи. — Она заметила, что я пошевелилась при этих ее словах, и решила, будто я собираюсь встать. — Теперь поздно об этом. Поздно. А знаешь, Саша теперь мне тоже чужой человек. Абсолютно чужой. Помнишь, как безумно я когда-то любила своего сына?
Это я помнила. И мне казалось, что иначе Сашу любить нельзя.
— Он мне и по крови чужой, и по духу, — продолжала она. — Рудольф Александрович словно в воду глядел. Ты, говорил он, не знаешь, что заложено в нем целыми поколениями неведомых предков. Хотя Рудик любил Сашу как родного сына.
Девочка, видимо, села на педаль. Рояль вздохнул, точно просыпающийся от миллионолетней спячки динозавр.