Лучше бы я произнесла монолог перед Егором. Похоже, Райка вошла во вкус.
Мне и самой непонятно, куда делась Лерка. Разумеется, можно спросить у Кириллиной, да много чести — еще подумает, будто вся моя жизнь вокруг их семейки вертится.
Райка уснула прямо на голой тахте — балетная привычка. Я легла в свою давно не убиравшуюся постель с книгой, которую сунула мне на прощание Варвара Аркадьевна. Чтоб не разреветься, открыла подальше от начала, как раз на письме лорда Байрона к Терезе Гвиччиоли. Свихнуться можно от всех этих «любовь моя», «душа моя». Я всеми силами старалась выйти из расслабленного состояния, окидывая себя холодным взглядом со стороны: экзальтированная девица, которая вот-вот четвертый десяток разменяет, только что излившая за бутылкой вина подружке душу, а теперь готовая оросить слезами подарок от первой любви, запоздавший на целое десятилетие. Махровая пошлость.
Я захлопнула книгу и собралась уже затолкнуть ее под тахту, как вдруг обратила внимание на торчавший из нее уголок.
…Таким, как на этой карточке, я не видела Сашу никогда. Словно за его спиной не двадцать два, а по меньшей мере раза в два больше. На обороте год и одно загадочное слово — «Ерепень». По обе стороны от Саши какие-то дети, которых я поначалу не заметила, — наверное, ученики.
Ерепень… Дикое, точно вздыбившееся слово. Как бурлящая в паводок река. Как острые колючки степного татарника. Что это его занесло в эту глухую мрачную Ерепень?..
Страшная вещь — бессонница. Человеку ночью спать положено. Ночью одни хищники бодрствуют. С их кровожадными инстинктами. И Моцарта послушать нельзя — нижний сосед начнет в потолок шваброй стучать. Он на классическую музыку, как бык на красную тряпку реагирует. Одноклеточное, невольно думаю я Райкиными словами. Да, Кит прав — опоздала я родиться лет эдак на сто. Вылитая тургеневская барышня. Охи, вздохи, восхищения, душевное волнение… Кому это нужно в конце двадцатого столетия? Теперь такие не в моде. Кстати, а какие сейчас в моде? И что значит — быть в моде?..
Я села в постели, ежась от холода. На улице жуткий мороз, да еще с ветром. А ведь уже конец марта. Весна началась. Раньше я с таким нетерпением ждала весны… Спрашивается, на что я надеялась? На что вообще может надеяться влюбленная женщина? А тем более идеалистка?..
Нет уж, наверное, лучше остаться в своей банке с водорослями — и привет друзьям детства.
Эмили сидела возле моей двери, аккуратно подстелив на ступеньку газету.
— Куколка, миленькая, — окликнула она меня. — Думала, не дождусь тебя.
«Дождалась-таки, — угрюмо констатировала я, возясь с замком. — Теперь засядет до вечера с бесконечными расспросами: тому звонила? У той была? Хотя прекрасно знает, что никому из родственников я не звоню, а уж тем более не бываю у них».
Ах, чертов замок, заедать стал! Аж в жар бросило!
Тетушка присела на тахту, сложив на животе свои чистенькие руки. Засушенный одуванчик, который время давно оставило в покое: те же складки возле рта, что и десять, а то и двадцать лет назад, та же желтоватая, словно подернутая ржавчиной, седина. Сидит и молча наблюдает, как я ставлю чайник, режу колбасу, хлеб, извлекаю из недр моего похожего на подтаявший айсберг холодильника остатки Райкиного торта. И я постепенно меняю гнев на милость.
— Долго прождали меня, Эмили? У нас всегда по средам заседание кафедры.
— Не помню, Куколка. Я часов с собой никогда не ношу. — Эмили пила чай из блюдца. Как бабушка. На этом их сходство заканчивалось. Бабушке бы ни за что не приклеилось никакое прозвище. — Что-то ты, Куколка, давненько не была у нас?
— Некогда все.
— У нас, как в деревне: свежий воздух, рядом пруд. Летом вся зелень своя, в лесу ягоды, грибы. А ты все в Москве своей сидишь. Вера, бывало, каждое лето к нам выбиралась.
«Что это на нее сегодня наехало? Сроду никого к себе не приглашала, — недоумевала я. — Бабушка говорила: «Для Эмили гости — что в горле кости». Плюс ко всему эта Стасова раскрепощенность от всех условностей застольной беседы».
— Куколка, ты завтра работаешь?