Даже после его ухода я не шевелилась – только поглаживала пальцем полосы света на кровати. Звук его шагов, прогрохотавших вниз по лестнице, замер. Я вытащила подушки из-под покрывала и обложилась ими, словно автомобильной камерой, которая могла поддержать меня на плаву. Я была способна понять, почему она ушла от него. Но уйти от
Банка, в которой были пчелы, теперь стояла опустевшая на тумбочке. Видно, с утра пчелы наконец оправились настолько, что смогли улететь. Я потянулась и взяла банку в руки, из глаз у меня хлынули слезы, которые я сдерживала, наверное, не один год.
Воспоминание навалилось на меня. Чемодан на полу. Их ссора. Мои плечи начали сотрясаться – странно, неудержимо. Я вжимала банку в себя, в ложбинку между грудями, надеясь, что она поможет мне успокоиться, но не могла перестать трястись, не могла перестать плакать, и это пугало. Словно меня сбила машина, приближения которой я не заметила, и теперь я лежала на обочине дороги, пытаясь понять, что случилось.
Я села на край постели, снова и снова воспроизводя в памяти его слова. И каждый раз щемящая тоска скручивала меня в том месте, где положено быть сердцу.
Не знаю, сколько я так просидела, чувствуя себя разбитой на куски. Наконец подошла к окну и стала смотреть на персиковые деревья, протянувшиеся на половину расстояния до Северной Каролины, на то, как они поднимали свои лиственные руки в жесте чистой мольбы. Кроме них вокруг было только небо, воздух и безлюдное пространство.
Я посмотрела на пчелиную банку, которую по-прежнему сжимала в руке, и увидела, что на ее донышко натекло слез около столовой ложки. Я отцепила край сетки на окне и вылила их на улицу. Ветер подхватил капли на свой подол и стряхнул на выгоревшую траву.
Вот тогда-то до меня и дошло:
У меня едва голова не закружилась от облегчения. Вот именно! Так оно наверняка и есть. Это я к тому, что мой отец был второй Эдисон, когда надо было изобрести очередное наказание. Однажды, когда я огрызнулась в ответ, он сказал, что моя любимица, крольчиха Мадмуазель, умерла, и я проплакала всю ночь, а на следующее утро обнаружила ее живой и здоровой в крольчатнике. Должно быть, и сейчас он тоже все выдумал. Есть вещи, невозможные в этом мире. У детей не может быть сразу двух родителей, отказывающихся их любить. Один – возможно, но, ради милосердия, не двое!
Должно быть, дело было так, как он говорил прежде: она прибиралась в чулане в тот день, когда произошел несчастный случай. Люди ведь все время прибираются в чуланах.
Я поглубже вздохнула, успокаиваясь.
У меня никогда прежде не было настоящего религиозного откровения – такого, когда знаешь, что с тобой говорит голос, знакомый, но не твой собственный, говорит так явственно, что видишь, как его слова изливают сияние на деревья и облака. Но такой момент настиг меня как раз тогда, когда я стояла в своей собственной обыкновеннейшей комнате. Я услышала голос, который сказал: Лили Мелисса Оуэнс, твоя банка открыта.
За считаные секунды я поняла, что должна делать:
На часах было без двадцати три. Я нуждалась в надежном плане, но не могла позволить себе роскошь рассиживаться и продумывать его. Я схватила свой розовый парусиновый вещмешок, который планировала брать с собой на вечеринки с ночевкой, если бы только кто-то пригласил меня. Взяла тридцать восемь долларов, которые заработала, продавая персики, и сунула их в мешок вместе с семью своими лучшими трусами, у которых на задней части напечатаны названия дней недели. Побросала туда же носки, пять пар шортов, топы, ночную рубашку, шампунь, щетку для волос, зубную пасту, зубную щетку, резинки для волос, то и дело поглядывая в окно. Что еще? Мазнув взглядом по висевшей на стене карте, я сорвала ее одним движением, не позаботившись вытащить кнопки.
Сунула руку под матрац и вытащила фотографию матери, перчатки и деревянный образок чернокожей Марии, и тоже сунула их в мешок.
Вырвав листок бумаги из прошлогодней тетрадки по английскому, я написала записку, короткую и деловитую: «Дорогой Ти-Рэй! Не стоит меня искать. Лили. P. S. Люди, которые лгут, как ты, должны гнить в аду».
Глянув в очередной раз в окно, я увидела, что Ти-Рэй направляется от сада к дому, сжав кулаки, наклонив голову вперед, точно бык, желающий кого-нибудь забодать.
Я поставила записку стоймя на трюмо и на миг задержалась в центре комнаты, гадая, увижу ли я ее еще когда-нибудь.
– Прощай, – сказала я, и из моего сердца пробился тоненький росток печали.