Климент Ворошилов опять перебрал телеграммы из Москвы. Ни одной доброй новости. Отступление, бегство, прорыв немцев, окружение… И это по всему советско-германскому фронту. Маршал протянул пачку телеграмм Мамсурову. Тот молча читал, передавал листки Туманяну. Лица полковников темнели.
Маршал вспомнил командующего Дмитрия Павлова, когда тот при их встрече отдавал рапорт. Осунувшийся, постаревший за два дня войны, он тянул ладонь к козырьку. Но ладонь не слушалась хозяина, рука дрожала, пальцы дергались… Что он мог сказать теперь в свое оправдание?
Подбежал испуганный комиссар Фоминых. Фуражка набок, вздернута вверх. Ворошилов заскрипел зубами.
Твою мать… Член военного совета, бездельник… Спишь?
Фоминых лишь промычал что-то невнятное и отчаянно замотал головой.
Тем временем Шапошников закончил свой рассказ, замолчал и повернулся к Ворошилову.
— Н-да… — протянул Климент Ефремович, — наверное, как в старой русской пословице, допустим до Можая, а от Можая — гнать будем.
В вагоне стало тихо. Мамсуров глядел на Туманяна. Как позже будет вспоминать сам Хаджи Джиорович, после этих слов у меня мороз пробежал по коже. Неужто действительно немец до Можая дойдет?
В эту’ минуту в дверь вагона постучали: на пороге стоял командующий округом Дмитрий Григорьевич Павлов. Он приехал доложить обстановку.
Ворошилов кивком головы пригласил его к карте, которая была разложена тут же на столе. Поднялся и Шапошников. Они оба внимательно слушали доклад командующего.
Чем больше говорил Павлов, тем угрюмее становились лица Ворошилова и Шапошникова. Они и без него знали обстановку, но в устах командующего события последних дней прозвучали еще более трагически.
Едва дослушав доклад Павлова, Ворошилов взорвался.
— Помнишь, как ты жалобу на меня написал товарищу Сталину? — вопрошал Ворошилов. — Мол, зажимаю твой рост, не даю двигаться молодым. Да тебе не округ, дивизию доверить нельзя.
Павлов, без кровинки в лице, слушал Климента Ефремовича.
— Простите меня, товарищ маршал, — бормотал он, захлебываясь то ли от слез, то ли от волнения. — Простите дурака… Виноват я перед вами.
Никто не вымолвил ни звука. Только Ворошилов крепко выругался и отошел в другой конец вагона.
Настроение, и без того паршивое, было испорчено вконец.
Павлов уехал. Мамсуров вдруг почувствовал, как душно в вагоне. Он вышел на улицу. Вокруг было темно, и только на западе, по самому горизонту, сколько видел глаз, полыхало зарево пожаров.
Хаджи присел прямо на насыпь рядом с вагоном и смотрел на зарево. Страшно ли ему было в тот момент? Пожалуй, нет. Он ведь понимал, что главное его дело — воевать. Беспокоило другое. Он, как и тысячи советских людей, задавал себе тяжкий вопрос: как это могло случиться? И не находил ответа. Больнее всего, что на этот вопрос, судя по всему, не мог ответить не только он, полковник Мамсуров, но даже прославленный маршал Ворошилов, который еще год назад был наркомом обороны, и маршал Шапошников — вчерашний начальник Генштаба. Уж они-то знали ответы на все вопросы, как казалось вчера. Ан нет.
Все звенели в ушах ворошиловские слова: «Допустим до Можая…» Что это: просто минутная слабость или действительно маршал допускает такое развитие событий?