От Кюи постарался не отставать и Финдейзен, с такой же суровой однобокостью напирая на влияние Вагнера и Чайковского.
В Москве симфонии посчастливилось несколько более. Однако Ив. Липаев не преминул упрекнуть автора его «техническим мастерством», которое довлеет над творческим вдохновением. «Симфония не увлекает, не тронет вас, в ней музыка деланна, не вырвалась из глубины души. Так писали схоластики вроде Брамса и Брукнера…»
Современников не раз поражало удивительное спокойствие, с каким воспринимал Сергей Иванович наиболее яростную брань в печати по адресу своих сочинений.
Модест Ильич Чайковский припомнил, как после первого представления «Орестеи» он застал его за чтением рецензий, «в большинстве не только неодобрительных, но язвительных и насмешливых». Композитор предложил тут же прочесть вслух исключительно злое.
Модест Ильич запротестовал.
— Отчего? — спросил Танеев, как будто дело шло не о его десятилетнем труде. — Порицания всегда интереснее похвал. В них бывает часто много поучительного и справедливого. Если же нет, то неужели нельзя перенести спокойно несправедливость в порицании, когда мы столько раз в жизни выслушиваем незаслуженные похвалы?..
И он прочитал гостю самые ругательные статьи, такой же простой и ясный, как всегда, добродушно смеясь над наиболее ехидными.
И не было в этом ни тени позы, ни рисовки, но спокойное мужество мудреца, подкрепляемое верой в то, что будущее его оперы далеко впереди.
Истоки этого стоицизма следовало искать в неизменной приверженности композитора к идеалам Баруха Спинозы. Это было то мужество, которое, по словам нидерландского философа, стремится сохранить в человеке существование по одному предписанию разума… «Все реальное совершенно, — утверждал он, — а стало быть, невзгоды и удачи должно принимать как проявление совершенства…»
Когда слушаешь симфонию до минор, ноту суровой чистоты, ясности, бетховенского мужества отмечаешь с первых же минут.
Твердой рукой московский мастер вел слушателей по страницам лучших своих симфонических и камерных партитур сквозь грозы и бури испытаний, сквозь самый ад к вершинам торжества.
Его творческий метод был отмечен долгими поисками монолитных форм, сквозного тематического действия, продуманностью изложения мысли.
«Если, — писал он, — сочинение должно состоять из нескольких частей, то я приступаю собственно к сочинению не раньше, чем уясню себе характер последующих частей, непременно в соотношении с начальной частью и часто не ранее, чем для каждой из них не остановлюсь на определенных темах».
Почти все темы симфонии до минор содержатся уже в первой части.
Суровое и мрачное вступление напомнит слушателю интродукцию к «Орестее».
Темы, составляющие главную партию, в их превращениях и драматических столкновениях противостоят светлому и плавному вальсообразному напеву побочной партии. Невидимые нити связывают все здание симфонии.
Вместе с тем у каждой части свой собственный почерк.
По словам Владимира Протопопова, «…медленные части танеевских циклических произведений в большинстве своем принадлежат к высшим достижениям мирового музыкального искусства».
Таково и адажио из симфонии до минор. Музыка уводит мысли в сферу возвышенного, в области глубочайших философских раздумий.
Стремительное, брызжущее радостью скерцо предваряет грандиозный финал.