Взгляд невольно следовал за Орестом, его фигурой, легкой, белой, порывистой.
Сложилось мнение, что в опере Танеева пет ярко очерченных музыкальных характеров, но есть только лейттемы, что персонажи «Орестеи» суть лишь носители идей неотвратимости зла, возмездия, мук совести, очищения в страдании и, наконец, торжества высшей справедливости. Здесь есть немалая доля правды. Только не следует понимать это слишком буквально. Достаточно припомнить трогательно женственный образ пленной царевны, дочери Приама, Кассандры, при всей его аллегоричности согретый дыханием живого человеческого тепла. Насколько можно судить теперь, первые исполнительницы этой партии, как бы эпизодической и вместе с тем столь важной для понимания целого, — ни Куза, ни сменившая ее позднее Козаковская — не в состоянии были донести до слушателя сложный образ слепой пророчицы, и для многих он остался незамеченным. Это кажется непостижимым для нас теперь, когда мы ждем, волнуясь, этого первого преисполненного отчаяния возгласа Кассандры «О горе мне!», как бы взлетающего над оркестром.
При детальном разборе далеко не все страницы оперы кажутся художественно равнозначными. Далеко не все одинаково удалось композитору. Временами сквозь текучую музыкальную ткань здесь и там пробиваются интонации велеречивого пафоса, — им нередко грешит произведение либреттиста Венкстерна, которому не удалось сберечь строгой и мудрой простоты, свойственной Эсхилу. Но лучшие страницы «Орестеи» отражают свет личности ее творца, чистоту его помыслов, суровое мужество, веру в торжество правды.
Сцены сна Клитемнестры, на могиле Агамемнона, Эвмениды, антракт, «Храму Аполлона» и, наконец, величавый финал едва ли не с первого представления были горячо приняты публикой.
Сама по себе трагедия дома Атридов, воплощенная в музыке, скорее озадачила, чем захватила, завсегдатаев Мариинской оперы. Успех первых представлений был шумным, однако едва ли единодушным. Одних привлекла богатая внешняя установочная сторона спектакля, других она же отталкивала. Но лишь немногие попытались вникнуть поглубже, в самое существо замысла. Теперь, три четверти века спустя, это «существо» вовсе не выглядит таким уж архаически невинным. Видимо, цензоры царя-«миротворца» на этот раз что-то проглядели… Мы не знаем, какие ассоциации вызвали у первых слушателей образы венценосных злодеев, выведенных на подмостки императорской сцены, как отозвался в сердцах людей горестный вопль пленной дочери царя Приама:
Теперь же на эти строки в нашей памяти невольно всякий раз отзывается прозвучавший именно в те далекие дни неподкупно суровый, осуждающий голос Льва Толстого: «Люди, взгляните в свою совесть!»
Единого мнения об «Орестее» не существовало. Но вот что, пожалуй, самое любопытное: при всей кажущейся разнородности составляющих частей целое вызывало у многих ощущение глубокого внутреннего единства.
И роль этого объединяющего сплава в музыкальной драме, бесспорно, принадлежала не героям ее, но хору, В античной трагедии хор-народ предстает не только как свидетель и участник событий, но и как мудрый их истолкователь и неподкупный судья.
Богатство красок и эмоциональных оттенков в хорах Танеева неисчислимо. Они скорбны и величавы, светлы и лиричны, торжественны и грозны. Достаточно вспомнить жалостные причеты в сцене Кассандры, финал первого акта, овеянный дыханием Себастьяна Баха «День возмездия настанет», женские хоры на могиле Агамемнона, всю сцену с фуриями и в храме Афины Паллады. Непревзойденный мастер полифонического письма был тут в своей стихии.
Едва ли не первый отклик на оперу принадлежал Н. А. Римскому-Корсакову, дотоле относившемуся к сочинениям московского музыканта с большой сдержанностью. «Явившись в Петербург с только что оконченной оперой «Орестеи» и проиграв ее у нас в доме, он (Танеев. —
Многие считают, что именно с появлением «Орестеи» наступил перелом в отношениях Танеева с петербургскими композиторами.
В эту пору интерес к его сочинениям проявил меценат и крупный нотоиздатель Митрофан Беляев.
Все же восхищение Николая Андреевича имело ясно выраженный предел. «Все очень умно, художественно, благородно, на месте, — заметил он позднее, беседуя с В. Ястребцовым, — словом, все есть, одного чего-то только и недостает, но
А может быть, этим неуловимым был недостаток драматургического действия, некоторая статичность всего спектакля, озадачившая творца музыкальных драм, легенд и сказок? Не с тех ли пор за «Орестеей» утвердилась репутация оперы-кантаты, оратории на античные темы, предназначенной лишь для концертного исполнения?
За три четверти века по поводу «Орестеи» написаны сотни страниц.
Автор первой пространной рецензии Герман Ларош своей важнейшей задачей поставил выявить стилистические влияния на музыку «Орестеи» извне и обнаружил их, как ни странно, со стороны Вагнера! «Когда мы узнаем, — писал он, — что С. И. Танеев — вагнерист, мы говорим: нет, этого не должно быть!»
Но Ларош сокрушался напрасно! Идеи германского реформатора музыкальной драмы не стали близкими Танееву до конца его дней.
Столь же далеки от истины были, думается, и позднейшие критики 20-х годов, корившие композитора за слепое подчинение «пагубному воздействию» лирики Чайковского, а также Антона Рубинштейна и даже… Мейербера.
Ближе к существу задачи подошел, пожалуй, Н. Д. Кашкин, указавший на «русланистские» истоки музыкальной трилогии. В «Орестее» явно ощутима присущая Глинке выразительная сила, ничем не замутненная полнота жизнеощущения, классическая ясность, эпический склад повествования о героях.
Борис Асафьев, полагая, что опера-трилогия Танеева лежит в русле, параллельном с главным направлением русской оперы, ставит «Орестею» в ряд таких созданий, как «Хованщина», «Князь Игорь», «Юдифь», «Сказание о невидимом граде Китеже», «Млада». Наконец, сама ключевая идея трагедии Эсхила, тема справедливости возмездия, преступления и наказания разве не волновала величайших мастеров русского искусства и литературы?..