История государства (не только каждого конкретного, а вообще государственной власти) — это история жестокости. Столь повсеместной и безальтернативной, что почти не поддается квалификации как «нормальная» или «патологическая». Садистская практика великих исторических личностей — в какой мере она является симптомом психической болезни (если это и впрямь болезнь), а в какой — максимальной реализацией биологического инстинкта лидерства на государственном уровне?
Чем абсолютнее власть, тем интенсивнее реализация. «И, на ночь глядя, таблетки богдыхан запивает кровью проштрафившегося портного…» Набоков в одном из самых элегических эпизодов «Дара» промежду прочим поминает тирана Шеусина, «который вскрывал из любопытства беременных, а однажды, увидев, как в холодное утро носильщики переходят вброд ручей, приказал отрезать им голени, чтобы посмотреть, в каком состоянии находится мозг в костях».
Римскому императору Тиберию приписывают личное авторство такой пытки: жертву угощали мочегонным вином — и перетягивали веревкой пенис, перекрывая мочеиспускательный канал. О другом императоре, Калигуле, Гай Светоний Транквилл писал: «Многих граждан из первых сословий он, заклеймив раскаленным железом… бросил диким зверям, или самих, как зверей, посадил на четвереньки в клетки, или перепилил пополам пилой… Отцов он заставлял присутствовать при казни сыновей… Надсмотрщика над гладиаторскими битвами и травлями он велел несколько дней подряд бить цепями у себя на глазах и умертвил не раньше, чем почувствовал вонь гниющего мозга… Один римский всадник, брошенный диким зверям, не переставал кричать, что он невиновен; он вернул его, отсек ему язык и снова погнал на арену…»
Он же — об императоре Домициане: «Чтобы выпытывать у противников имена скрывающихся сообщников, он придумал новую пытку: прижигал им срамные члены, а некоторым отрубал руки».
Валашского господаря Влада Цепеша румыны за успехи в борьбе с турками почитают национальным героем — при том, что этот знаменитейший и кровавейший исторический садист, прозванный «Протыкателем» за любовь к посажению оппонентов на кол, вдохновлял авторов литературных ужасников еще за четыреста лет до Брэма Стокера. В 1490 г. Ефросин, иеромонах Кирилло-Белозерского монастыря, переписал первый список древнерусского «Сказания о Дракуле воеводе»: «Бысть в Мунтьянскои земли греческыя веры христианин воевода именем Дракула влашеским языком, а нашим диавол. Толико зломудр, якоже по имени его, тако и житие его. Приидоша к нему некогда от турьскаго поклисарие (послы), и егда внидоша к нему и поклонишася по своему обычаю, а кап (головных уборов) своих з глав не сняша. Он же вопроси их: „Что ради тако учинисте ко государю велику приидосте и такову срамоту ми учинисте?“ Они же отвещаша: „Таков обычай наш, государь, и земля наша имат“. Он же глагола им: „И аз хощу вашего закона потвердити, да крепко стоите“, и повеле им гвоздем малым железным ко главам прибити капы».
Впрочем, что нам та румынская Гекуба — одним из главных вкладов России (со всей ее лелеемой почвенниками уникальной «духовностию») в мировую историю стала роскошная галерея властительных садистов. Карамзин описывал резню в Новгороде, устроенную Иваном Грозным: «Судили Иоанн и сын его таким образом: ежедневно поставляли им от пятисот до тысячи и более новгородцев; били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, влекли на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду, целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми и секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части… Уверяют, что граждан и сельских жителей изгибло тогда не менее шестидесяти тысяч. Кровавый Волхов, запруженный телами и членами истерзанных людей, долго не мог пронести их в Ладожское озеро».
О казни 25 июля 1570 г. обвиненных в измене, в том числе печатника Ивана Висковатого: «Заградили ему уста, повесили его вверх ногами, обнажили, рассекли на части, и первый Малюта Скуратов, сошедши с коня, отрезал ухо страдальцу. Второю жертвою был казначей Фуников-Карцов… Сего несчастного обливали кипящею и холодною водою: он умер в страшных муках. Других кололи, вешали, рубили. Сам Иоанн, сидя на коне, пронзил копием одного старца. Умертвили в четыре часа около двухсот человек…»
Касательно Грозного у Карамзина есть очень характерный пассаж: «Иоанн не изменял своему ПРАВИЛУ СМЕШЕНИЯ в губительстве: довершая истребление вельмож старых, осужденных его политикою, беспристрастно губил и новых; карая добродетельных, карал и злых». Казнь, государственное убийство не как наказание, не по какому-либо принципу, но — принципиально без системы, только и исключительно как осуществление власти, перед которой правых нет по определению.
Ссылаясь на «историка ливонского», Карамзин приводит такой эпизод: «Чиновник Иоаннов, князь Сугорский, посланный к императору Максимилиану, занемог в Курляндии. Герцог, из уважения к царю, несколько раз наведывался о больном через своего министра, который всегда слышал от него сии слова: „Жизнь моя ничто: лишь бы государь наш здравствовал!“ Министр изъявил ему удивление. „Как можете вы, — спросил он, — служить с такою ревностию тирану?“ Князь Сугорский ответствовал: „Мы, русские, преданы царям и милосердым, и жестоким“».
Дело, разумеется, не в особенностях национального характера, а в законе джунглей: «унижай слабого, подчиняйся сильному». Любая власть держится на обоюдной готовности подчиняющего унижать и подавляемого унижаться. «В другой раз, когда он сидел за обедом, — это снова Николай Михайлович и снова об Иоанне Васильевиче, — пришел к нему воевода старицкий Борис Титов, поклонился до земли и величал его как обыкновенно. Царь сказал: „Будь здрав, любимый мой воевода: ты достоин нашего жалованья“, — и ножом отрезал ему ухо. Титов, не изъявив ни малейшей чувствительности к боли, с лицом покойным благодарил Иоанна за милостивое наказание: желал ему царствовать счастливо!» В принципе, это и называется — лояльность.
О патологии и преступлении в отношении властной жестокости говорили лишь в тех случаях, когда она подвергалась суду и наказанию — тем охотнее, чем реже это происходило. «Жена ротмистра конной гвардии Глеба Салтыкова Дарья Николаева, овдовевши 25 лет, получила в управление населенные имения, толпу крепостных слуг, — пишет С. М. Соловьев, — и в этом управлении развила чудовищную жестокость: собственными руками она била без милости своих слуг и служанок чем попало, припекала им уши разожженными щипцами, обливала кипятком. По ее приказу били, секли дворовых мужчин и женщин, забивали и засекали до смерти, и все за маловажные вины по хозяйству. Злость Салтыковой, усиливаясь по мере терзания несчастных жертв, доходила до бешенства… Наконец в 1762 году дошла до Екатерины жалоба, что с 1756 года Салтыковой погублено уже душ сто. Жалоба переслана была в Юстиц-коллегию; началось следствие…»
В высочайшем указе Сенату от октября 1768-го, приговаривавшем Дарью Салтыкову к пожизненному заключению, говорится: «Рассмотрев поданный нам от Сената доклад о уголовных делах известной бесчеловечной вдовы Дарьи Николаевой дочери, нашли мы, что сей урод рода человеческого не мог воспричинствовать в столь разные времена и того великого числа душегубства над своими собственными слугами обоего пола одним первым движением ярости, свойственным развращенным сердцам, но надлежит полагать, хотя к горшему оскорблению человечества, что она особливо перед пред многими другими убийцами в свете имеет душу совершенно богоотступную и крайне мучительскую». Формулировка, в высшей степени характерная для позитивно мыслящего XVIII столетия, давшего нам Просвещение и Энциклопедию, и столь склонного списывать в «уроды рода человеческого» всех, кто в теории или на практике достаточно убедительно опровергал предпочтительные представления об означенном роде, — включая некоего маркиза, увлекавшегося беллетристическими провокациями…
Перехватили Илью у самой редакции — мужичок с озабоченным лицом загородил дорогу, осведомился негромко: «Илья Ломия?» — «Да». — «Я из милиции, — сунул под нос какую-то ксиву, которую Илья разглядывать не стал (заметил только фотку и печать). — Нам надо поговорить с вами». — «Прямо сейчас?» — «Да, Пройдемте пожалуйста». Мужичок, слегка придерживая за локоть, отвел растерявшегося Илью к припаркованной у бордюра не самого нового вида «хонде» (кажется). Не отпуская локтя, открыл заднюю дверцу кивнул приглашающе, влез следом. На водительском сидел плечистый хряк — Илья встретился с его глазами в зеркальце: внимательными и безразличными. Щелкнула, втянув штырьки, блокировка дверей, хряк уверенно тронулся и погнал по Советской прямо.
Все молчали, на Илью никто не смотрел. Пересекли Суворовский и Дегтярную, свернули налево, на проспект Бакунина, направляясь куда-то в сторону Невы, в промзону. Все это Илье нравилось не слишком, а когда машина вильнула в неприметный переулок меж глухих заборов и остановилась, перестало нравиться совсем. Илья видел, что кончается переулок тупиком. Ни души нигде не просматривалось.
Секунд через десять водила, не без натуги ворочаясь в тесном пространстве, обернулся, обхватил локтем подголовник и уставился на Илью. Наверное, смотрелся Илья довольно неавантажно — какое-то пренебрежение, показалось ему, мелькнуло в выражении тяжелой равнодушной водительской ряхи.
— У нас к вам несколько вопросов, — произнес хряк.
Пристроившись на углу, выключив движок и вынув ключи, Денис еще некоторое время сидел в медленно остывающей машине, бездумно следя, как расплываются перед глазами недоломанная гопотой скамейка, песочница, забитая рыхлым снегом, ржавые гаражи — подсвеченная фонарем морось споро заполняла лобовуху наподобие паззла… Извлек из-за пазухи флягу, приложился несколько раз. Он словно дополнительно осаживал сам себя, не позволял пороть горячку.
После встреч последних дней и в особенности после телефонного разговора с Назаровой Денис прекрасно отдавал себе отчет, на какую опасную историю наткнулся. Уверенность, что теперь и ему известны и убитый, и убийца (сенсация, между прочим!), будила не столько самодовольство, сколько страх. И чем дольше он об этом думал, тем яснее понимал, что плодами своей догадливости воспользоваться ему, похоже, не светит — просто потому, что яйца дороже…
Наконец он поглядел на часы, спрятал флягу и вылез наружу. Морось на глазах превращалась в мокрый снег: крупный, смачный, липкий. Весна, на хрен… Булькнув сигнализацией и надвинув капюшон, он пошел через темный мокрый двор. Торопливое движение сзади услышал почти сразу — и почему-то мгновенно все понял: не успев ни оглянуться еще, ни подумать что-либо связное. Что было мочи Денис рванул к подъезду, оборачиваясь на ходу, видя — совсем рядом — крупную мужскую фигуру, тоже переходящую на спринт. Рассыпался визгливый лай, где-то на периферии замерла бабская фигура с поводком…
Метрах в пятнадцати от двери он вдруг сообразил, что надо же еще набирать код — и свернул налево, к помойке. Перепрыгнул брошенный возле мусорных баков матрас, какой-то хлам, помчался по лужам к гаражам — за которыми, метрах в восьмидесяти, был работающий допоздна магазин. Денис сам не подозревал, что способен так бегать.