– Быть побеждённым, всегда побеждённым! – повторял он в душе. – Чувствовать себя сильным и быть побеждённым карликами, у которых нет ни ума, ни ловкости! Предназначение!
С этими тягостными мыслями епископ бросился на лавку в углу комнаты и остался на ней неподвижно. Один капеллан Николай имел разрешение сопровождать его. Качор притащился как слуга. На нём также отразились пережитые годы, его весёлость была не той прежней, она казалась принуждённой, повторялась однообразно. Для возбуждения её он должен был напиваться, раздулся и отяжелел.
Капеллан и охмистр, потому что так именовали Качора, стали думать об обеспечении епископа комфортом; когда он стал равнодушным, ни о чём не упомянал и, казалось, ни на что не обращает внимание. Прежнюю резкость и вспыльчивость заменило равнодушие.
Видя его в таком упадке духа, ксендз Николай, очень смиренный и мягкий человек, чувствовал себя обязанным прийти ему на помощь духовным утешением.
– Мы не должны тут слишком гостить, – сказал он, – наша неволя долго не продлится. Архиепископ Гнезненский или Рим заступятся за нас. Бог милостив, милосерден, а мы все отправляем ему горячие молитвы.
Епископ пожал плечами.
– Меня уже ничего не волнует, – сказал он тихо. – Ничего! Ничего! Моя жизнь окончена, надежды утонули навеки.
Всё, чего я хотел, чего желал достигнуть самой большой ценой, пропало. Пропади всё пропадом!
Напрасно капеллан подавал ему более радостную мысль.
Епископ, поникнув головой, ничего не отвечал.
Вечером, когда они остались одни, он велел читать ему Священное Писание, которое слушал ли, думал ли о чём-то другом, ксендз Николай не мог угадать, хотя часто на него поглядывал. Глаза были неподвижны, лицо окаменелым.
Качора сильно беспокоила эта необычная погруженность в себя пана, а когда на следующий день подали еду, к которой епископ едва притронулся, без всякого упрёка, охмистр шепнул капеллану, что, должно быть, беда с ксендзем Павлом, потому что он очень изменился.
В народе бытует мнение, что такая перемена объявляет о чём-то зловещем. Раньше в тюрьме он метался и жаловался, раздражался, надеялся, теперь принимает неволю с холодным равнодушием, ничего не требуя и ни на что не сетуя.
Разговор с капелланом, начинаемый с разных тонов, не мог завязаться. Будто бы слышал, что ему говорили, но почти ни на что не отвечал. Ксендз Николай то и дело повторял, что епископа в скором времени должны отпустить, что Болеслав Мазовецкий должен был победить Генриха Вроцлавского, занять Краков и вызволить Павла.
Даже та надежда на победу Мазовецкого князя, род которого епископ всегда хотел ввести в краковскую столицу, не прояснила лица ксендзу Павлу.
Он долго молчал и молчал, только поздно ночью при покаянных псалмов, которые велел себе читать, у него вдруг вырвалось:
– Боже, сжалься над моей душой! Больше я на земле уже ничего не желаю! В жизни я редко думал о грешной душе.
Два врага у меня было: Пудик и Чёрный; похоронил я обоих, не победил ни одного. Этот несчастный край распадается на кусочки и поглотят его немцы.
Заливают его, занимают, завоёвывают без железа! Мои глаза уж грустной его доли не увидят – на эту несчастную землю смотреть не хочу. Предпочитаю закрыть их навеки. Я – великий грешник!
Он вздохнул и прибавил: