Книги

Святой праведный Алексий Мечев

22
18
20
22
24
26
28
30

В церкви шла исповедь, и меня поражало то, что это были самые обыкновенные люди; простенькие, даже невыразительные, удивительно некрасивые лица, какие-то невзрачные, природой обиженные; одеты были все чисто, но очень бедно, а на лицах были следы трудов, забот и горя — самого обыкновенного житейского горя; не было восторженной экзальтированности, все было чрезвычайно просто и искренно — и это смягчило мое сердце. Я уже любила эту толпу и присоединилась к ней. Мне стало легче. Вот вышел и Батюшка с крестом; читая молитву, он запнулся, но сейчас же твердо и неторопливо поправился и осенил всех широким большим крестом. Он казался очень утомленным, исповедников было очень много, но движения его были все такие же твердые и уверенные, а лицо простое, от крытое — все так же ясно… Почти всякому подходящему к кресту он успевал прошептать слово утешения и приласкать; некоторых он поздравил с днем Ангела и давал кусочек просфоры.

Я видела, как люди отходили от него утешенные и ободренные, и за много лет я впервые заплакала и подошла к кресту. Но Батюшка мне ничего не сказал. Обедня кончилась. Все ушли из церкви, и я вновь подошла к Батюшке, прося его сказать мне, когда он будет вновь исповедовать и когда он сможет со мной поговорить. Батюшка зорко взглянул на меня и спросил мою фамилию. Я сказала. «А, дочка С. С…» И Батюшка, широко улыбаясь, взял меня за плечо… «Приходите ко мне в пять часов…» Я отошла, но потом опять решила подойти и спросить его, куда мне прийти — в церковь или на дом, и где его дом. «На дом, а где мой дом, вам всякий укажет». — И Батюшка весело рассмеялся моей наивности. Действительно, его знали пол-Москвы и найти его было нетрудно, но я так боялась не увидать Батюшки, как-то потерять его… В том, как Батюшка назвал по имени моего отца — было столько со страдания и к отцу, и ко мне, что я твердо знала, что Батюшка не оставит меня.

Дорогой я улыбалась и очень боялась опоздать к пяти часам и не увидеть Батюшку. На улице падали хлопья мокрого снега, когда я взбиралась по узкой темной лестнице. Постучалась, дверь чуть приоткрыли, и женский голос сказал мне, что Батюшка болен и уже давно никого не принимает. «Да как же, — удивилась я, — Батюшка в церкви сегодня назначил мне прийти в пять». — «Ничего не знаю, Батюшка велел никого не принимать». И дверь захлопнулась. Я долго стояла у двери в раздумье и вдруг вспомнила, что человек, который послал меня к Батюшке, дал мне записку. Я вновь постучалась и, просунув в дверь записку, осталась ждать у дверей. Меня впустили и просили обождать в кухне. В кухне я сидела долго. Приходили и уходили какие-то женщины — одни и с детьми на руках. На плите жарилось мясо, на столе стоял вкусный пирог с рисом, и мне вдруг безумно захотелось есть… И мне было неловко и от того, что я голодна, и от того, что я тут чужой человек — влезла в самую гущу семейной жизни и являюсь невольным наблюдателем. О, мне было бесконечно жаль эту семью, я понимала, каким тяжелым крестом для семьи были мы — посетители, вечно стучащиеся к нему и почти требующие помощи… Я глубоко задумалась. Меня позвали. Когда я вошла в комнату, Батюшка лежал на кровати и внимательно всматривался в меня. Я остановилась как вкопанная. Я не хотела лгать, я ни во что не верила, я не могла подойти под благословение к Батюшке. Я пришла к нему как к человеку, а не как к священнику, и я стояла растерянная посреди комнаты. Батюшка подозвал меня, и вдруг слова, сбивчивые и несвязные, вырвались у меня: «Батюшка, я ни во что не верю, но тяжко мне, помогите мне». И слезы полились градом. Батюшка посадил меня около себя и стал говорить о том, что люди озверели, что стало страшно жить, о том, как растет богатство и нищета и как к нему недавно пришли в церковь четверо маленьких детей и, прижимаясь к его коленам, просили защиты у него: родителей их посадили в тюрьму… Батюшка провел широко рукой — казалось, людское горе обступило его: «Ведь и коммунистам тяжко, сколько их приходит ко мне, вот недавно приходил один — страшный, голос охрипший, говорит, что скоро должен умереть, что у него горловая чахотка, что страшно ему умирать, хочет верить он и не может…»

«А ты почему не веришь? — обращается вдруг Батюшка ко мне. — Думаешь, много знаешь, а ведь вот такие образованные священники, как отец Павел Флоренский, и те верят». И говорю я, что не оттого потеряла веру свою, что я и сама необразованная и что ум не прельщает меня, что исстрадалась я душой… — «Да, правда твоя, — говорит Батюшка, — образованные иногда хуже простого человека, не могут помочь горю». И рассказывает он, как на одном собрании попечитель округа спорил с ним о воспитании детей, высокомерно приглашал посмотреть, как воспитывается его единственный сын, а когда сын покончил с собой, то беспомощно звал его к себе… «И вошел я в палаты, — говорит Батюшка, — палаты нарядные, кругом роскошь, а сыну, видно, было тяжко жить… ушел от палат нарядных от родителей любящих, да неласковых… Да что нам до общих теорий, — говорит Батюшка, — вот собирается сейчас духовенство читать доклады о сущности догматов Церкви, раскрывать Православие во всей его полноте, а мимо людей гибнущих проходит… — И Батюшка махнул рукой. — Был у меня, — говорит, — случай: в приходе у меня была женщина, невенчанная жила с мужем, был он коммунист, а она — глубоко верующая. Мужа она очень любила, а муж все, бывало, спит; учился он в университете плохо, и жили они тем, что проживали вещи; она, бывало, и не поест, и не попьет и бежит в церковь, а мужа непременно и напоит и накормит. И не дал ей один священник причастия — как невенчанной — и в отчаянии побежала она топиться. Но повстречалась толпа и унесла ее с собой, и как-то попала она ко мне. Когда узнал я ее историю, созвал я всех священников и допытывался, какой же священник это сделал, и настаивал я, чтобы отстранить этого священника от служения в Церкви. Слабых, заблудших надо привлекать к Церкви, а не отталкивать; времена тяжкие, смутные, и требовать от людей того, что раньше можно было требовать, нельзя. А был и еще один случай в моем приходе, — рассказывает Батюшка. — Была у меня девушка прекрасная, верующая, в церковь часто ходила, и вдруг пишет она мне письмо отчаянное: «Погибла я, погибла я, совершила грех хоть и не фактически, но все равно что фактически». Дело было так: умерли у нее все семейные, жила она одна в комнате, а напротив жил какой-то студент, и полюбила она этого студента, а когда он уехал, все не могла его забыть. На дворе была весна, отворила она раз окно; на дворе было чудно, солнце светило ярко, грело, а на душе у нее было холодно… Вдруг слышит: кричит татарин, продает что-то… Ее будто что толкнуло… позвала его… закрыла дверь… но рука Божия остановила ее…»

Рассказывал все это мне Батюшка прямо и просто по-житейски, а глаза ясные и зоркие смотрели мне прямо в душу, и тут… рассказала я ему всю мою жизнь с самого раннего детства и до последнего дня, ничего не утаив, рассказала крат ко, боялась только оскорбить Батюшку грубыми подробностями… А Батюшка все смотрел мне в глаза, и растоплялось постепенно сердце мое, и заплакала я слезами облегчения. И сказала я Батюшке, что с грустью родилась я на землю, и грусть не отходит от меня, что слышала я от людей, что уйдет грусть моя, когда буду любить я земною любовью человека… Искала я долго, с упорством искала любви, но всякий раз таяла любовь в руках моих, а боль и тоска все росла… Спросила я Батюшку, когда кончила, что же мне делать и чего искать в жизни. «За этим я пришла к вам», — закончила я свой рассказ.

И ласково погладил меня Батюшка по волосам и сказал: «Зачем ты все задумываешься; судьба человека в руках Божиих, и загадывать не нужно, живи помаленьку день ото дня, и Бог устроит жизнь твою так, как ты сама и не ожидаешь. Что жизнь твоя устроится, я вижу ясно, только не предупреждай событий, и все будет дано тебе. А что ты меня спрашиваешь, какая у тебя природа, то… — И Батюшка посмотрел на меня. — Организация у тебя более духовная, и физическая сторона брака будет для тебя тяжела, ты себя сама не понимаешь, но только я отнюдь не говорю тебе, чтобы ты не выходила замуж, — это в руках Божиих». И Батюшка опять повторил, чтобы я не предупреждала событий, не опережала их.

Слова Батюшки смутили меня. Мне казалось, что я скрыла что-то; не вязался мой рассказ с тем, что Батюшка сказал о духовной стороне моего существа. Мне было очень больно, что Батюшка ошибся во мне и думает обо мне лучше, чем я есть на самом деле. Слова Батюшки поразили меня. Неужели Батюшка не понял моего рассказа, — думала я в смущении, и может после того, что было со мной, считать меня духовной; и я винила себя, что, может, рассказала неточно и ввела Батюшку в заблуждение, казалось, что я обманула его, и мне было стыдно. Я тогда не поняла, что Батюшка не мог не понять моего рассказа, но хотел поднять меня в моих собственных глазах, утешить, подбодрить. И о том, что было в меня заложено как возможное, он говорил как о настоящем, он давал мне вперед, поднимая меня, падающую и убитую. Я тогда подумала, помню, что Батюшка все же недостаточно зорок, и усомнилась в нем. Но в глазах его была какая-то сила, и я все больше и больше припоминала свое прошлое, ища в Батюшке защиту от самой себя. Я рассказала, что холодна с мамой, а что она очень любит меня. И рассказал мне Батюшка, как одна девушка уехала от больной матери в гости и как мать умерла в тот же день, и как дочь сходила с ума и два года ходила к Батюшке, не находя себе места. И плакала я горько, и просила Батюшку не отпускать меня от себя — так легко мне было с ним, и так страшно в рассказе передо мной прошла моя темная жизнь. И говорила я Батюшке о тоске моей и о страхе того, что покончу я с собой, как сестра моя бедная, — та, что была в монастыре, и что нет мне прощения и нет спасения. И взял тут Батюшка мою голову в руки свои и взъерошил волосы и, улыбаясь, говорил: «Ну и глупая же голова у этой Татьяны — что выдумала». И казалось мне, что солнце вошло в мою голову, что спала тяжесть с нее, и, всхлипывая еще, я понемногу затихла, все тише и тише плакала я… А когда Батюшка отнял свои руки, я уже совсем не плакала, и казалось мне, что это был сон тяжелый, о чем я рассказывала ему сейчас, а на самом деле ничего не было. И, благословив, отпустил меня Батюшка, обещая молиться за меня. И когда я ехала в поезде домой, казалось мне, что птички поют в сердце моем, и улыбалась я радостно жизни, а в руке крепко зажала две просфоры, одну маме, а другую тому человеку, который привел меня к Батюшке.

* * *

Но не выдержала я Батюшкиного подарка и не послушалась слов его, — все, легковерная, искала я счастья и запутывалась все больше и больше. Когда поехала второй раз к Батюшке и не удалось его повидать — не жалела я, боялась суда его; тогда уже понимала я, что дал он мне в долг и обязана я вернуть этот долг сторицей.

А когда я узнала, что Батюшка умер, потянуло меня поехать на похороны. Я приехала поздно вечером; перед церковью во дворе шла служба так же, как и в храме; народу было много, но не было ни драки, ни суеты. Окна церкви были ярко освещены, и казалось, что это пасхальная ночь. Когда кончился парастас и народ хлынул из церкви, я с немногими вошла в храм. Я не смела подойти к гробу и встала в стороне; народу в церкви было мало, около гроба священник читал Евангелие; духовные дочери Батюшки пели, кто из молящихся устал и сидел, а кто упорно еще молился. В церкви было тихо, не было душно; в открытые окна врывался свежий воздух и мешался с увядающей листвой гирлянд; вдоль каменных плит никли полевые цветы, плетенные в гирлянды, и было что-то от Пасхи и что-то от Троицы в эту торжественную ночь. Я не могла уйти из церкви — покойно было здесь; то молясь, то вспоминая Батюшку, то засыпая на ступеньках храма, провела я ночь. Утром нас попросили уйти из храма, чтобы убрать его, а когда я вторично вошла в церковь, там уже было много на роду; я побоялась задохнуться и невольно стала пробираться к дверям, но мне не позволили стоять в дверях, и уже я стала выходить, думая, что, верно, недостойна присутствовать при отпевании; вдруг кто-то окликнул меня и какой-то незнакомый мне человек провел меня сквозь густую толпу и поставил у самого гроба. Мне хотелось провалиться сквозь землю — такой униженной чувствовала я себя среди монахинь близ Батюшки. Я ясно чувствовала, что Батюшка вновь дарит мне вперед, и густая краска стыда залила мне щеки; все, все вспомнила я с безумной подробностью и знала твердо, что Батюшка сам по ставил меня около себя и связал меня насильно, вопреки моей слабой воле, с собой уже навсегда. Прощальное слово Батюшки было обращено к каждому из нас: оно говорило о том, что каждому из нас он дал, и связало навеки нас всех, молящихся, воедино. Тихо прощались мы с Батюшкой, выходя стройными рядами из церкви, а толпа плотной стеной стояла у входа в церковь, ожидая выноса тела.

Такая же толпа, не редея, провожала гроб до самого Лазаревского кладбища. Патриарх вышел встречать Батюшку отца Алексия, и гроб спусти ли в землю. Отец Сергий хотел ска зать пос леднее слово над могилой, но власть заволновалась, видя такое сильное стечение народа на кладбище, и просила расходиться. Толпа в глубоком молчании стала медленно расходиться.

Александра Ярмолович[2]

Праведный Алексий Мечев

Мы с мужем лишились всего нашего имущества, лишились единственного сына, замечательного мальчика, как все о нем отзывались; лишились бабушки, которая меня воспитывала и заменяла нам обоим мать. Внешние условия жизни были очень трудные, и я, придя в отчаянье, что все кругом рушится, стала искать такой жизни, которая дала бы нам покой, радость и которую никто бы не мог у нас отнять.

Я слышала не раз от бабушки про какую-то духовную жизнь и про святых, но оставляла это все всегда без внимания, теперь же решила посмотреть, что эта жизнь из себя представляет, и начала с жадностью читать без всякой системы и как попало французские и русские духовные книги. Меня интересовало в них только одно: действительно ли эта жизнь дает радость и тишину, которых никто отнять не сможет. Каким путем это достигается, об этом я тогда не думала. Духовный отец у меня уже был. Он спас меня от физической и нравственной смерти после смерти сына. Постепенно он приучил меня исповедоваться и причащаться чаще, чем я это делала раньше…

Тут уж начались мои искания христианской жизни. Муж мой не отрицал Бога… но и только.

Думалось — сама найду и ему дам эту новую жизнь. Уверена была, что можно своими силами дойти до этого самой. Не было проповеди, которой бы я не слыхала; не было такого торжественного богослужения, которого бы я не посещала.

Муж сердился, так как я стала уже пренебрегать своими домашними обязанностями. Отец духовный уговаривал меня терпеть, жить тихонько, как все, и что Господь Сам подаст все нужное в свое время. Но я ему тогда не верила. Да и кому я поверила бы тогда?!

Раз приходит ко мне родственница и говорит:

— Вот ты интересуешься духовной жизнью, пошла бы посмотреть на этого священника, о котором я тебе уже говорила. Тетя (бабушка моя) очень хотела всегда, чтобы ты к нему сходила, но тогда ты была вся в хозяйстве и этим не интересовалась. Он замечательный священник и прозорливый даже. (Я поморщилась.) Он мне в жизни много помог. Зовут его отцом Алексеем и церковь его в начале Маросейки, налево: маленькая, розовая, с чугунной дверью.

Прошло довольно времени. Я подумала, почему бы и не пойти посмотреть на этого священника. Прихожу к вечеру, лестница полна народу. Это мне очень понравилось, так как я жила с народом, жила его верой и все дорогое ему было и мне дорого. Разговоры очень хорошие слышу: того батюшка утешил, того на путь истинный направил, тому совет хороший дал. Рассказывали случаи вроде чудес даже.