Отступаю от окна, перестав понимать, где нахожусь и что теперь делать. И тут подсознание выдает злой фокус: моя рука тянется к стеклу и громко стучит три раза. В тумане прорисовываются лица, я даже различаю на обоих выражение ужаса и бросаюсь прочь от этого меняющегося полотна, которое норовит выпасть в жизнь и слиться с нею. Наугад нахожу свою машину, запираюсь в ней, и тут меня начинает одолевать смех. Я хохочу так громко, что, кажется, стекла сейчас не выдержат, лопнут, засыплют меня осколками.
Из дома выскакивает Влас в одних джинсах, даже шлепанцы не успел надеть. Его босые ноги просятся на холст Рембрандта, но я не приму назад этого блудного сына. Потому что он мне не сын… У меня никогда не будет сына. Я рождена для одиночества. Зачем мне впускать в свою жизнь людей, способных на предательство? Меня ли, других ли, но все предают, продают, думая лишь о собственных наслаждениях. И я думаю о том же, но я имею право, ведь измен не совершаю. Некому изменять. Разве это не самая достойная жизненная позиция?
Влас уже колотит в стекло моей машины, дергает дверцу:
— Открой! Ну, я прошу тебя, открой! Ты же должна понять, это совсем не то!
Но я ничего не должна ему. Никому на свете ничего не должна. Я даже не должна писать, если мне не хочется. Не должна вставать каждое утро, если это утратит смысл. Не должна жить. Но из-за того, что я только что увидела, не умирают. Над этим смеются.
Забежав вперед, Влас пытается перегородить мне дорогу, и приходится сдать назад, чтобы выбраться из его двухметрового двора, из этого города, от которого чесотка по всему телу, и вернуться к себе. Во всех смыслах.
Оказавшись дома, я сразу же забираюсь под душ и сдираю с кожи отпечатки сегодняшнего дня. Зеркало удивляет: под глазами разводы туши… Неужели я смеялась до слез и не заметила их? Я умываю лицо с такой тщательностью, словно за спиной у меня стоит Мойдодыр. И снова становлюсь чистенькой и розовенькой, помолодевшей…
Сейчас заберусь в постель и включу телевизор, чтобы тупо смотреть на экран и не думать о том, что, оказывается, в целом мире нет человека, способного разделить со мной радость выхода книги.
— Если ты не откроешь, — говорит Влас через дверь, — я брошу театр и уеду к чертовой матери!
Каким образом он чувствует, что я дома? Или стал бы точно так же разговаривать с пустотой, если б я уже ушла? Или вовсе не вернулась бы домой после вчерашнего? И почему он уверен, что я сейчас одна?
Ответ напрашивается неутешительный: Малыгин чувствует меня, как никто другой. И мне тоже не нужно объяснять, почему он притащил в свою Щербинку эту бестолочь с силиконовой грудью… Мотивы, как на ладони, только от этого не легче. Хотя и не тяжело… Безразлично. Неужели он всерьез пытается напугать меня тем, что уедет?
— Катись к чертовой матери, Малыгин, — произношу я достаточно громко, чтобы он расслышал как следует. Все до единого слова. — Мне до фени, уедешь ты или останешься.
— Если б тебе было до фени, ты не рыдала бы вчера в машине! Извини, конечно, что приходится напоминать…
— Я и не рыдала! Я хохотала, как сумасшедшая. Ты не понял! У тебя же мозг размягчился до состояния манной каши.
— Ты плакала, — тихо говорит Влас. — А я готов был башку себе размозжить от злости. На себя, конечно.
Мне вспоминаются черные разводы тушь на щеках. Неужели я действительно плакала? Боже, какой идиотизм с моей стороны… Я резко спрашиваю, едва сдерживаясь, чтобы не распахнуть дверь и не ударить его прямо в лицо:
— И что же не размозжил?
— А ты ничего не имела бы против?
— Абсолютно!
Он с размаху бьет по двери: