Павел переворачивает газетные страницы. Газета называется «Советская степь». Издается она в Оренбурге, где нынче столица автономной республики. В ее состав вошел и Павлодар — по-прежнему уездный город.
Будни нэпа встают с газетных листов.
«Против цирка имеется закрытая пивная; около нее набросаны навозные кучи. Теперь эти кучи — жилье для бездомных, которым головы негде приклонить. В навозных дырах бездомный сидит согнувшись, не имея возможности встать или лечь. „Человеческие норы“ дышат зловониями; и они-то служат обогреванием бездомному. Опрос этих бездомных показал, что среди них много выпущенных из больниц маляриков, больных кожными, желудочно-кишечными, легочными и др. болезнями. Несомненно, среди них очень много венериков. И не только среди женщин и мужчин, но, что всего ужаснее, — среди детей-подростков. Эти люди просят дать им какую угодно работу, до самой тяжелой включительно…»
«Получена из Москвы большая партия выдержанных вин».
«Сельсовет нашего села проводил кампанию помощи воздухофлоту и, несмотря на бедность крестьян, было собрано 25 пудов пшеницы».
«Оренбургский краевой институт народного образования, насчитывающий более двух лет своего существования и начавший с незначительнейшей группы человек в 40, в настоящее время не в состоянии вмещать в своих стенах всех желающих поступить в него. Общее число учащихся достигло 300 человек. Большинство учащихся института — дети аульной кочевой бедноты».
«В здании городского театра окружным управлением Красного Креста устраивается спектакль-бал. Исполнена будет комедия в 4-х действиях „Оболтусы и ветрогоны“. После спектакля бал до 5 часов утра. Два оркестра музыки: симфонический и духовой. Роскошный буфет с винами и шампанским. Живые цветы, конфетти, серпантин, летучая почта».
«На все сельское население Уральской губернии приходится 20 больничных коек, на всю Кустанайскую губернию — один врач».
В стране, до предела истощенной войной и разрухой, партия коммунистов ведет огромную работу, исподволь подготовившую титанические взрывы первых пятилеток, вторую революцию в деревне. Эта работа неброска, неэффектна. Неудивительно, что подросток из захолустного городка не может понять и оценить ее; ошибались в те годы и люди куда опытнее и зрелее. На первый, поверхностный, взгляд мало что изменилось: в степи баи по-прежнему владеют тысячными табунами и отарами; в лавках торгуют купчишки, правда, калибром помельче дореволюционных; безработица; в Крестовоздвиженской церкви по-старому гремит бас отца Геннадия.
В клубе комсомольцы — их в Павлодаре совсем не много — пели безбожные частушки: «Моя милка ничего, лишь религиозная. Жить с ней могут дураки, умным невозможно». И еще: «Раз я в прачечной стирала, появился вдруг святой. Не стерпело мое сердце, ошарашила метлой».
При воспоминании об этих частушках Павел досадливо морщится: плохие частушки, мало того, что глупые, так еще и дубово написаны. Разве сравнишь их с настоящими, теми, что поют в казачьих станицах: «Милый, чо? Милый, чо? Милый, сердишься на чо? Или люди чо сказали, или сам подумал чо?»
Да и что толку от этих частушек: в церкви все равно народу — не протолкнешься. Нет, тут что-нибудь другое сделать надо. Павел задумывается.
…Купол Крестовоздвиженской церкви не так уж высок и крут. Но вечером прошел дождь, и ползти к вершине купола чертовски трудно. Мешает и топор. Выглянула луна, золоченый крест сияет в ее лучах. Он совсем близко, но как добраться до него? Подтянуться правой рукой, упереться носками. Теперь левой. Должно быть, его хорошо видно издалека. Но волноваться нечего. Спит родимый Павлодар, спит, как церковный сторож…
Родимый Павлодар, действительно, спокойно проспал ночь, а проснувшись утром, ахнул. Обезглавлена главная городская церковь, — какой-то богохульник срубил крест. Чтоб ему, адову отродью… Возмущена и городская интеллигенция: какое неуважение к чувствам верующих, к народным, так сказать, святыням…
Павел, разумеется, представлял, что ждет его дома, если отец узнает, кто этот богохульник с топором. Но молчать о таком деле, не похвастаться приятелям и девчонкам?.. И тайна раскрывается в несколько дней.
На этот раз ремень был снят не только для острастки. Сын не каялся, не молил о пощаде, лишь по-волчьи оскаливал зубы после каждого удара.
Сутки Павел пролежал в постели, молчал, отталкивал еду, что приносила мать. На вторые — исчез. Васильевы сбились с ног, обыскали весь город, заявили в милицию. Глафира Матвеевна первый, кажется, раз за все годы замужества высказала Николаю Корниловичу, что думала о его характере и отношении к сыновьям. Тот, бледный, осунувшийся, слушал не перебивая.
Собирались уже шарить неводом в старицах, когда нашелся какой-то окраинный житель, видевший, как Павел поднимался по трапу на пароход, шедший в сторону Омска.
Несколько лет имя сына было запретным в доме Николая Корниловича. Давно уж стали приходить от Павла редкие письма, сначала старым школьным приятелям, а потом и матери, но преподаватель математики никогда не брал в руки этих конвертов и сердито обрывал жену, когда она пыталась завести разговор о сыне.
Впервые смягчился, когда сын прислал книжки «Сибирских огней» со своими стихами. Буркнул, правда, презрительно: «Нашелся поэт…» Но стихи все-таки прочел и с тех пор не возражал, если Глафира Матвеевна пересказывала ему содержание коротенького письмеца, отправленного из Новосибирска, Владивостока, или с какого-нибудь дальнего таежного прииска…