Вмешался чешский офицер — гладкий, сияющий, невероятно вежливый:
— Антон Семьенович! Ви правильно сказали, ми культурны люди. Ми любим писатель, художник. Мы знай, ви худо живет. Вот деньги, краски, бумага. Берите — писаль, рисоваль…
Сорокин пожал плечами, подумал, молча сложил в бухгалтерский портфель деньги, бумагу, краску и, не прощаясь, пошел к дверям, у выхода остановился и, подняв взгляд на погоны любителя искусства, сказал:
— Сам я ничего не выдумываю. Я — только радио моей родины — Сибири.
За всю свою двухсотлетнюю историю Омск не видел такого наплыва «гостей». Город раздулся и трещал по швам. Число его жителей за год возросло раз в десять. Беженцы из «Совдепии» мостились на головах друг у друга.
На главных улицах вечерами броско сверкали электричеством вывески и окна убого шикарных, как фальшивые бриллианты, ресторанов, шантанов, кабаре. Процветал бывший владелец знаменитого петербургского театрика «Кривое зеркало» Балиев. Концлагеря разместились тоже в городской черте. Охраняли городские окраины сыпнотифозные бараки.
Все жили на чемоданах: московские фабриканты и петербургские этуали, присяжные поверенные и эгофутуристы, профессора и хипесницы. Только непонятно было, куда придется ехать: то ли в златоглавую матушку Москву под малиновый звон сорока сороков вслед за адмиралом на белом коне, то ли в Харбин и на еще более чертовы кулички.
Днем улицы пестрели от мундиров, с презрением щурившихся на сволочей-шпаков, без толку мельтешащих под ногами. «Спасай этих дармоедов!» Русские мундиры терялись среди интервентских. Ночами проститутки пели забубенную частушку: «Я лимон рвала, лимонад пила, в лимонаде я жила».
Один из персонажей повести Ф. Березовского «Мать» говорит об Омске девятнадцатого года: «У нас ведь, ух!.. Двунадесять языков!.. Ветер… и тот в контрразведке служит!.. Доносит!.. Все доносят!.. Чехи, казаки, поляки, сербы, американцы, французы, японцы, итальянцы, румыны, англичане…»
Современники сравнивали быт столицы «Верховного правителя России» с пиром во время чумы. Впрочем, некоторые на этом пиру умирали с голода. Чуму же успешно заменял сыпняк. Но было этакое вакхальное опьянение и человеческая жизнь не ставилась ни во что.
«Самарцы в каждом кабаке свой „Шарабан“ горланят хором, и о великом Колчаке бормочет пьяный под забором» (Леонид Мартынов).
Антон Сорокин вел себя в это отчаянное время так, словно был бессмертен.
Словно его не могли за любую из сотен его выходок схватить, бросить в лагерь, расстрелять, просто пристукнуть на месте, как это каждый день делалось в столице омского царя.
Ну, прежде всего о том, к чему слово «выходка» совсем уже не подходит: после переворота Сорокин прятал у себя на квартире тех из своих прежних посетителей, кто служил в Красной Гвардии и сейчас весьма интересовал контрразведку. А. Оленич-Гнененко вспоминает: «Без всяких просьб с нашей стороны, прямо и просто, словно речь шла об обыкновенном невинном гостеприимстве, Антон Семенович предложил нам скрываться у него».
Кроме Оленича-Гнененко с женой у Сорокина прятались летом 1918 года Вс. Иванов и Громов. Антон Семенович держался очень хладнокровно, подбадривал своих жильцов, устраивал по вечерам литературные конкурсы, скажем, кто быстрей (засекалось время) напишет пьесу-миниатюру.
Далее в воспоминаниях А. Оленича-Гнененко «Суровые дни» говорится следующее: «Через несколько дней Всеволоду Иванову удалось уехать из города к отцу в станицу Лебяжье. Исчез неизвестно куда и Громов. У Сорокина остался только я. Однажды Антон Семенович принес газету, в которой был напечатан приказ, грозящий расстрелом без суда всем виновным в укрывательстве большевиков, красноармейцев и красногвардейцев и в недонесении. Прочитав приказ, я сказал Сорокину:
— Антон Семенович! Вы сделали для меня даже больше, чем могли. Я никогда этого не забуду. Но совесть не позволяет дальше оставаться здесь…
Все с той же своей двойственной улыбкой, в которой странно сочетались ирония и нежность, Сорокин возразил:
— Но вы же талантливый поэт, а они разбойники, палачи, что они делают. Нет, вам сейчас нельзя уходить…»
И Оленич-Гнененко остался на втором этаже особнячка на Лермонтовской (когда же в конце концов он вышел оттуда, то вскоре был арестован и перенес все ужасы колчаковской тюрьмы).