Его коллеги считали, что своим паясничеством Сорокин унижает звание писателя, которое они очень уважали, отчасти потому, что не вполне были уверены, имеют ли они право на это звание.
Но сорокинское шутовство рождалось тоже из огромного уважения к литературе, к писательству, из преувеличенного даже представления о силе художественного слова.
Он считал, что писатель (такой, как он) — это проповедник, пророк, который может научить человечество лучшей жизни, избавить от пороков, указать ему путь к счастью.
Надо только, чтобы люди прочли и поняли. Надо любыми средствами привлечь их к написанному. И пусть они смеются и издеваются над клоуном — это терновый венец писателя, — мудрость его поучений исправит их.
На одной из своих картин Сорокин изобразил себя в облике распятого Христа.
Писатель искренне не замечал, что проповедь его весьма смутна, неопределенна. О том, как исковеркана жизнь золотом, собственничеством и тысячью порожденных им недугов, он говорил порой очень сильно, но его рецепты лечения были страшно наивны. Будьте добры, гуманны, цените выше денег искренние человеческие чувства — вот, собственно, и все к чему он мог призвать. «Омские епархиальные ведомости» называли его «отрицающим христианство сектантом-никудышником». Наивное морализирование, бесспорно, мешало ему, как художнику.
Ему хотелось быстрее прорваться к сердцу и сознанию читателя, он писал притчи и аллегории. В его рассказах, особенно дореволюционного периода, часто нет вещного, пластического наполнения, нет звуков, красок и запахов живой жизни. Он сводит образ к формуле. Он хватает первые подвернувшиеся слова, бросает их как попало, не заботясь об их точности, ломая живую интонацию речи.
Ему было очень важно
Несомненно, у Сорокина было большое дарование, если он даже несмотря на эту схему создавал порой вещи яркие и выразительные.
Еф. Беленький справедливо считает литературными учителями Антона Сорокина двоих столь разных художников, как Леонид Андреев и Максим Горький (это, между прочим, отразилось в названии крупнейшего произведения Сорокина — антивоенного романа «Хохот желтого дьявола» — название восходит не только к «Городу желтого дьявола» М. Горького, но и к «Красному смеху» Л. Андреева). От Андреева у омского писателя любовь к предельно обобщенным, «сформулированным» образам — символам, своеобразный «антибытовизм», стремление к «библейскому», проповедническому ритму прозы (им Сорокин владеет, впрочем, неизмеримо хуже своего учителя, умевшего временами достигать здесь почти гипнотического эффекта). Но в отличии от агностика и пессимиста Андреева Сорокин твердо верит во все могущество человеческой мысли, считает ее величайшей ценностью в мире, и тут он верный последователь Горького. Иногда в своих рассказах Сорокин Горького почти цитирует. Так, «Песни Джеменея» кончаются словами: «А о смерти Джеменея сказки расскажут и песни споют».
Наиболее живые его рассказы— о казахах.
Конечно, павлодарец Сорокин с детства знал казахский быт, но знание его было совсем не таким безукоризненным, как это иногда считают. Ошибки в его первых «казахских» рассказах нередки. Так, в «Печальных песнях Ачара» он пишет о некоем Туянбае: «Шесть было жен у него молодых», не зная, что как правоверный Туянбай не мог иметь больше четырех жен.
Но с переездом в Омск интерес Сорокина к жизни степи не уменьшился, а возрос. В Омске жило немало казахов — и грузчиков в порту, и студентов учительской семинарии, и представителей национальной интеллигенции. Среди них были люди разных взглядов и разных судеб — от будущего вождя алаш-орды Алихана Букейханова до будущего председателя Совнаркома Казахской Советской Республики Сакена Сейфуллина. Сорокин хорошо знал многих омских казахов — и интеллигентов и рабочих. В дальнейшие свои приезды в Павлодар и его окрестности Антон Семенович интересовался жизнью казахов уже целеустремленно, по-писательски и чем дальше, тем лучше, полнее и глубже изучал ее и воссоздавал в своих рассказах.
Степь, о которой пишет Сорокин, — это исторически-конкретный Казахстан начала века с его характерными приметами, явственными изменениями в привычном вековом укладе. Герой рассказа «Запах родины» обращается к сыну, давно покинувшему степь: «Не стоит уж наш аул на берегу озера Темир-Туз и не узнаешь места, где провел свою юность. Там стоит деревня крестьян. Пришли люди неизвестно откуда и косят наш покос, траву сочную, зеленую, а наш скот стоит на солончаке… Беднеть стали, да могил в степи стало больше… Тесно станет в степи…»
Весь рассказ этот — монолог, нельзя понять устный ли, реальный или лишь мысленный, старика-отца, адресованный сыну. Отцу хотелось бы вернуть его в аул, с ехидной горечью сравнивает он прошлую аульную жизнь молодого казаха с его нынешней, городской: «И вот посмотрите на моего ученого сына… И расскажу я его жизнь: сидит он целый день в душной комнате, считает на счетах деньги, которых не видел и в руках не держал, и записывает в большой книге. А вечером идет по улицам большого города домой и обедает, а потом идет в гости, пьет вино и играет в карты. А потом, шатаясь из стороны в сторону, ночью приходит. Жены нет дома… И ложится он один в холодную постель, а когда поют петухи, приходит жена. Как султаншу, провожают ее три-четыре мужчины. Вот какая веселая жизнь у моего сына».
Монолог старика-казаха проникнут безнадежностью: сын в степь не вернется, да и степь уже не та…
О трагедии аула, оставленного один на один с ужасной бедой, — сильный рассказ «Страшный танец кутерме». В нем взят неожиданный ракурс: рассказчиком выступает антрепренер маленькой провинциальной труппы, скитающейся по степным городкам, человек недалекий и лишенный всякой щепетильности, но не злой.
Во время скитаний в буран труппа натыкается на казахский аул, потерявший весь скот, стоящий на пороге голодной смерти. «Проклинал я прежде жизнь актерскую, а как увидел, что там у них в ауле делается, так сказал: смотрите, артисты, вы вечно озлоблены и проклинаете жизнь, вот где действительное горе… Я узнал, что в этой местности джут. Джут, надо вам сказать, скверная штука… Степь покрывается льдом, скотина бьет ногами этот лед и не может достать травы: поголодав, падает и не может встать… В том ауле, куда мы приехали, пропали уже все лошади, пропал бараны, коровы, верблюды».
Рассказчик слушает страшную песнь отчаянья, которую поет голодный аул. Он искренне сочувствует несчастным людям, но своим антрепренерским умом тут же прикидывает: эффектное зрелище! «Вот что нужно этому чудовищу, публике, вот чего она ищет в театре… Чего ищет в театре публика? Она идет насладиться смехом, красотой — или видеть такое страдание, чтобы почувствовать свое мещанское счастье. Идет, чтобы сказать: вот как страдают люди, а я, слава богу, нет».
Антрепренер привозит аулчан в город и устраивает представление. «Раздвинулся занавес, и на сцене лежала настоящая голодная лошадь, а оборванные киргизы начали песню — песню жалобы, песню слез, песню отчаянья. И начиналась эта песня так: „Душно нам стало в степи: земли не хватает, скотина у нас умирает, весь скот у нас скоро будет кутерме, скоро мы сами будем кутерме. Кто нас тогда будет поднимать?“»