И он придвигает поближе кипу чистых листов.
Поэзию Павла Васильева неоднократно пробовали «закрыть» — и при жизни поэта (название статьи Ан. Тарасенкова о Павле Васильеве — «Мнимый талант» — было весьма характерным), и в конце 50-х гг., когда творческое наследие автора «Соляного бунта» было впервые собрано и издано. Жаль, что, кажется, никто из «закрывавших» не дожил до наших дней, когда в разных издательствах почти одновременно появилось три книги о творчестве поэта из Прииртышья[5] — случай у нас как будто беспрецедентный. Книги эти очень разные — омский литературовед Е. Беленький обращается, в основном, к читателю, только знакомящемуся с «поэзией могучего цветенья», его литературный портрет может служить первой рекомендацией своеобразнейшего творчества Павла Васильева. Ал. Михайлов сам говорит о некотором «академизме» своего очерка, в котором исследователь пытается со строго научной объективностью разобраться во всей сложности литературного пути Васильева. Наконец, книжка П. Выходцева, имеющая, разумеется, свои достоинства и написанная отнюдь не академической взволнованностью, к сожалению, не лишена черт излишней апологетики и групповых пристрастий. Однако появление этих не похожих друг на друга книг еще раз подтверждает, что уже невозможен возврат к разговору о чуждости Павла Васильева советской действительности и советской поэзии, о якобы имевшем место разладе поэта со своей эпохой, о «жестокости», «физиологизме», «натурализме» и пр. васильевского творчества, словом, возврат ко всей той чепухе, что говорилась недоброжелателями замечательного русского советского поэта, патриота и интернационалиста, остро и глубоко выразившего свое непростое время, оставившего нам неповторимую песню, бессмертие которой становится все более очевидным.
Весь ход рассказа о творческом пути П. Васильева приводит Е. Беленького к закономерному выводу: «Революция была естественной сферой жизни, вне которой он себя не мыслил». Омского критика повторяет и П. Выходцев: «Для него никогда не было дилеммы — либо старый собственнический мир, либо социалистический, но он хотел понять и объяснить, почему в таких муках рождался новый мир и что из прошлого он должен сохранить». И подчеркивает масштаб и значение литературной работы Васильева: «Кажется, что сама эпоха великого переустройства мира выдвинула его как эпического поэта, чтобы остаться запечатленной в широких, многокрасочных, насыщенных острыми конфликтами картинах. На фоне литературных произведений 30-х годов его поэмы выделяются своей монументальностью, полифоничностью, насыщенностью противоречиями жизни. Мало кто из советских поэтов рисовал до него с таким размахом и обстоятельностью, с такой щедростью поэтических красок социальную среду, противоборствующие силы в классовой борьбе. П. Васильев создает своеобразную летопись из десяти поэм о жизни и судьбах народных в эпоху классовых битв».
Что ж, здесь нет преувеличения. Огромный природный дар, совершенно новый и неожиданный для русской поэзии жизненный материал, освоенный Павлом Васильевым, ясная определенность (за редким исключением) идейной позиции, наконец, поражающая работоспособность выдвинули молодого поэта, чья писательская биография продолжалась всего несколько лет, в самый первый ряд тружеников и творцов советской литературы.
Ошибочная, недоброжелательная оценка поэзии Васильева критикой 30-х годов, драматично отозвавшаяся на его житейской и литературной судьбе, объясняется многим: и крайним ожесточением групповой борьбы, и неразработанностью эстетических критериев в тогдашней литературной науке, и личной неприязнью многих литераторов к молодому поэту, который по характеру был далеко не херувимом. Но была и еще одна причина: исключительное своеобразие облика васильевской музы, столь необычной в поэтическом строю тех лет. Отсюда берет начало легенда о «литературном безбожии» Павла Васильева, о том, что его поэзия была в русской литературе явлением случайным и как бы незаконным, что поэт по сути дела не имел никаких предшественников. Укреплению этой легенды способствовала статья Сергея Залыгина «Просторы и границы», опубликованная в 1966 году. В борьбе за признание ценности васильевского наследства эта статья сыграла положительную роль, но ее отличает крайняя субъективность. Проявляется она и в том, что автор «Соленой пади» чуть не целиком выводит творчество поэта непосредственно из русского, сибирского в частности, фольклора и начисто отрицает возможность воздействия на поэзию Павла Васильева литературных источников (чем С. Залыгин и объясняет существование «границ», якобы сильно сужающих значение этой поэзии).
Предположение, что сложная и разнообразная архитектура зданий васильевских поэм и философская глубина многих его лирических стихов выросла на поле, засеянном только произведениями фольклора (как бы прекрасны они ни были), разумеется, фантастично. Достаточно перелистать однотомник Васильева, чтобы убедиться в том, что в его стихах непосредственно упоминаются и цитируются и Пушкин, и Лермонтов, и Некрасов, и Языков, и Есенин, и Демьян Бедный, не говоря уже о многих литературных сверстниках поэта. Не случайным одиночкой был Павел Васильев в русской поэзии, не Франсуа Вийоном, чудом перенесенным в Россию двадцатого века, а деятельным участником процесса создания многонациональной советской поэзии, имевшим и учителей, и соратников, и учеников.
Ценность новых книг о поэте, помимо прочего, заключается в том, что они точно указывают место страны Павла Васильева на карте советской поэзии, обнаруживают связь его произведений с другими выдающимися созданиями советской литературы. При этом обнаруживаются довольно неожиданные вещи: И. Е. Беленький и П. Выходцев убедительно говорят об идейно-тематической связи поэмы «Синицын и Кº» с «Делом Артамоновых» и «Егором Булычовым» М. Горького. Исследователи указывают на явственную связь прекрасного женского образа в «Стихах в честь Натальи» с образами некрасовских «женщин в русских селениях». Е. Беленький обнаруживает в «Одной ночи» несомненную перекличку с поэмой Вл. Маяковского «Про это» (Сергей же Залыгин в упомянутой статье так прямо и заявил о Васильеве: «Маяковского для него как будто и не существовало»).
Мало того, даже в «Соляном бунте» исследователь находит явные реминисценции из стихов трибуна революции!
Но при этом омский литературовед справедливо замечает: «Никакие заимствования, однако, не могут хоть сколько-нибудь повредить самобытности поэта, эпигонство было противопоказано его натуре». Учась у современников и великих предшественников (Ал. Михайлов верно отмечает, что Васильев всю жизнь находился под обаянием пушкинского гения и что влияние великого пушкинского творчества на его поэзию усиливалось с каждым годом), поэт из Прииртышья всегда оставался самим собой, преломляя все литературные влияния через призму своей редкой по своеобразию творческой индивидуальности. Поэтому П. Выходцев напрасно обвиняет в наивности критиков, говорящих об учебе Павла Васильева у Сельвинского и Багрицкого. Конечно, исключительное по силе дарование Васильева крупнее выдающегося таланта создателя «Улялаевщины». Но учатся не у того, кто больше, а у того, кто раньше. Васильев знал наизусть чуть ли не всё написанное Сельвинским в двадцатые годы, и нелепо отрицать, что он многому научился у этого серьезного мастера.
Вообще П. Выходцев склонен считать, что на Павла Васильева могли оказать влияние лишь «поэты деревни», Есенин, в особенности. Но такой подход очень сужает диапазон васильевского творчества, его литературных пристрастий. Стихи Есенина Васильев любил глубоко и на всю жизнь, но известно, что прииртышский поэт не раз с ними полемизировал и во многом отталкивался от творческой манеры Есенина, от особенностей его образной системы. Две большие реки порой текли параллельно, но никогда не сливались.
В ходе литературного процесса создаются силовые поля, которые можно сравнить с гравитационными и которые взаимно объединяют писателей разных поколений. В книге П. Выходцева нередко делаются попытки сузить эти поля литературного тяготения, и это — вольно или невольно — приводит к тому, что ленинградский ученый намного обедняет истинную картину развития советской поэзии. Характеризуя ее состояние к концу двадцатых годов, он, например, выступает с таким утверждением: «В литературу входило новое поколение молодых поэтов, обогащавших поэзию новой тематикой, свежими красками — М. Исаковский, А. Твардовский, А. Прокофьев, Б. Корнилов, С. Марков, Л. Мартынов и другие. Этих поэтов объединяла эпоха с ее созидательным энтузиазмом, уверенным чувством хозяина страны, романтической мечтой о будущем. Все они были очень разными. Но по сравнению с предшествующим поколением так называемых комсомольских поэтов 20-х годов им было присуще более органическое чувство земли, народных традиций, истории, более глубокое понимание психологии рядового труженика. Поэтому они в основном избежали той упрощенности и схематизма, которые были свойственны многим произведениям комсомольских поэтов».
Многое удивляет в этой тираде — и явная односторонность характеристики комсомольских поэтов (почему, собственно, «так называемых»?) — вряд ли, скажем, комсомольского поэта Михаила Светлова можно упрекнуть в неглубоком понимании психологии рядового труженика. И разве неорганично «чувство земли» в знаменитых строках комсомольского поэта Иосифа Уткина: «И он упал, судьбу приемля, как подобает молодым, лицом вперед, обнявши землю, которой мы не отдадим»? И то, что по существу только комсомольские поэты объявлены представителями поэтического поколения 20-х годов. А начинавшие одновременно с ними Тихонов, Сельвииский, Луговской, Антокольский, Кирсанов (даже если не относить к этому поколению переживавших тогда расцвет своей творческой деятельности Маяковского и Асеева)?
Книжка П. Выходцева обращена к массовому читателю. Видимо, не стоит навязывать ему свои личные вкусовые пристрастия.
В работах Ал. Михайлова и Е. Беленького немалое место уделено полемике с оценкой творчества Павла Васильева, которую дал А. Макаров. Это неизбежно. Большой авторитет этого известного критика, «обычно столь точного в своих оценках», в значительной степени повлиял на отношение к наследию Васильева в конце 50-х гг., между тем, именно в разговоре о васильевской поэзии А. Макаров совершил крупнейшую за время своей критической карьеры ошибку, проявив по отношению к этой поэзии «явную и вопиющую несправедливость».
Обе последние цитаты — из литературного портрета Павла Васильева, написанного Е. Беленьким.
По поводу «Соляного бунта» А. Макаров говорил, например, повторяя упомянутые писания прижизненных изничтожителей творчества Васильева, следующее: «К сожалению, романтизация реакционных сил и поэтизация кулацкого быта являются не элементом поэмы, а составляют главное в ней». На самом деле упомянутые «романтизация» и «идеализация» не составляют в поэме ни «главного», ни «элементов», поскольку отсутствуют вообще. Нужно обладать незаурядным и целенаправленным воображением, чтобы увидеть «романтизацию» в нарисованных гневной и твердой рукой беспощадных картинах уничтожения казаками-карателями восставшего казахского аула Джатак или в сценах варварского торжества «победителей». Нет, на сей раз куда ближе к истине П. Выходцев, который ощущает в этих эпизодах «обостренное классовое и гуманистическое чувство поэта», заставляющее судить его суровым и правым судом людей, близких ему по крови.
Да, повстанцы изображены в поэме художественно слабее, чем каратели (по васильевским масштабам, ибо Джатак нарисован им так что другому поэту и сцен в ауле хватило на много лет славы и переизданий). Но дело тут не в сознательном или подсознательном «избирательном подходе» поэта, не в том, что осуждая своих казаков разумом, он сердцем где-то любуется ими, как намекала в свое время Елена Усиевич. Здесь можно обойтись без Фрейда. Здесь дело в выбранной автором теме, в ракурсе его взгляда. «Ярче и выпуклее художник изображает то, что составляет основную тему его произведения», — замечает Е. Беленький, остроумно указывая: если принять иную точку зрения, то получится, что Горький в своей четырехтомной повести солидарен не с большевиком Кутузовым, а с «пустой душой» — Самгиным, изображенным, конечно, куда ярче и выпуклее первого.
Особенность творчества Васильева (по опять-таки справедливому и тонкому замечанию П. Выходцева) в том, что в нем, показывая напряженнейшие классовые битвы эпохи, он рисует «не столько борьбу „красных с белыми“, сколько „белых с красными“». Такой ракурс определяется складом дарования поэта, и если, кто-нибудь усмотрит тут крамолу, то ему не мешает напомнить: с такой точки отсчета написаны и «Жизнь Клима Самгина», и «Тихий Дон», и «Дума про Опанаса».