Переезд занял около трех недель, в общем и целом. Для перевода Фебы в «Фонарный дом» понадобился ряд дополнительных действий, да и коттедж требовалось подготовить к более длительному проживанию. Домовладелец Цереры в Лондоне сожалел, что она съезжает, – она была хорошим арендатором, а значит, никогда не поднимала шума и не цеплялась к нему с требованиями что-нибудь починить или прочистить, – но любая печаль, которую он испытывал из-за ее отъезда, смягчалась осознанием того, что теперь можно прощупать рынок, повысив арендную плату. Друзья Цереры – которых у нее было раз-два и обчелся; в Лондоне вообще трудно завести прочную дружбу, особенно тому, кто работает в одиночку на удаленке, – устроили для нее прощальную вечеринку с выпивкой, но все прошло более чем скромно, и она знала, что лишь немногие из них сдержат свое обещание навестить ее на новом месте. Они всячески старались проявить внимание к ней, но у людей не так уж много времени, внимания и заботы, которыми они готовы поделиться, а муки и горести других способны истощить даже самых великодушных из нас.
Церера сознавала, что знание о состоянии ее дочери сразу меняет настроение любой компании, в которой она оказывается. И знала, что иногда посиделки у кого-нибудь дома или походы в ресторан, куда ее могли раньше пригласить, теперь проходили без ее ведома, но не чувствовала обиды на тех, кто в них участвовал. В конце концов, после того наезда бывали случаи, когда в кругу близких знакомых, подкрепившись бокалом-другим вина, она вдруг громко смеялась над какой-нибудь шуткой или забавной историей и тут же терзалась угрызениями совести, – эффект был столь же отрезвляющим, как от пощечины. Допустимо ли смеяться, когда твой ребенок находится где-то между жизнью и смертью? Когда может наступить день, требующий принятия решения, которое положит конец ее пребыванию на земле из-за самого туманного из понятий – качества жизни?
А вдруг, думалось Церере, с ней самой что-нибудь случится? Что, если она заболеет или умрет? Кто же тогда будет принимать решения касательно Фебы? Она предполагала, что это должен быть какой-то профессионал – Церера не могла попросить об этом кого-нибудь из своих друзей, и даже ее мать наверняка не захочет брать на себя единоличную ответственность, особенно с учетом того, что сейчас ей уже хорошо за семьдесят. Сотрудники больницы посоветовали Церере изложить свои пожелания в завещании, но до сих пор она противилась этому. Ни один родитель не должен быть принужден строить планы на случай возможной смерти своего ребенка в результате отказа от медицинской помощи. Казалось, просто невозможно думать о таком и оставаться в здравом уме. Ну как она могла взвалить такое бремя на кого-то из своих близких?
А еще были юристы – опрашивающие свидетелей, чтобы подтвердить версию событий Цереры, собирающие воедино фотографии, карты и схемы. Каждая неделя приносила новое письмо, новые вопросы, очередное продвижение к судебному слушанию или к мировому соглашению. Ее жизнь стала настолько неотделима от жизни дочери, что она даже не была уверена, что отныне знает саму себя. Течение времени потеряло свой смысл, и целые дни проходили без какого-либо ощущения цели или достижений. Церера существовала – но, как и Феба, не жила по-настоящему.
В тот день, когда Фебу наконец перевозили в «Фонарный дом», Церера ехала за машиной «скорой помощи» в своем автомобиле, на сиденьях которого были свалены их последние пожитки. Она могла бы находиться рядом со своей дочерью, которую подключили к переносному аппарату искусственной вентиляции легких, но решила этого не делать. Церера не смогла бы сказать почему – за исключением того, что в последнее время по возможности предпочитала оставаться одна, а не быть вынужденной вести с кем-то беседу, особенно в машине, в которой находится ее погруженный в кому ребенок. С незнакомыми людьми, которые ничего не знали о ее бедственном положении, было куда легче иметь дело – даже чем с некоторыми из друзей. Ведя машину, она видела, что трава так полностью и не оправилась после летней засухи, за время которой обожженная солнцем земля стала тускло-желтой вместо более сочной зелени ее детства. Казалось, что с каждым годом обстановка тут становилась все неприглядней – как, впрочем, и очень многое другое в жизни.
«Фонарный дом» – здание самого современного вида – располагался на ухоженной территории, окруженной лесом, который скрывал его от дороги. Как ей сказали, каждая комната здесь расположена так, чтобы из нее открывался вид на траву, деревья и цветы – причем растения, цветущие летом, в преддверии зимы уже сменили подснежники, рождественские розы, магония, волчеягодник, зимний жасмин и клематис. В палате Фебы, пока ее там устраивали, слегка пахло жимолостью, и за окном Церера углядела эти кремово-белые цветы среди ветвей, в остальном почти что голых. Пара хладостойких шмелей порхала от цветка к цветку, и вид их вселял уверенность и спокойствие. Феба любила шмелей, скорость и грацию этих созданий – хоть и маленьких, но по-своему почти невероятно больших.
– Но как же они летают? – спросила бы она. – У них такие маленькие крылья, а брюшки такие толстые…
– Я не знаю, но как-то умеют.
– Когда вырасту, я хочу быть шмелем.
– Правда?
– Только на один день – просто чтобы посмотреть, на что это похоже.
– Я добавлю это в список.
Который уже включал в себя зимородков, червей, китов, дельфинов, жирафов, слонов (африканских и индийских), различные породы мелких собак, бабочек (но только не мотыльков), черных дроздов, сурикатов и, пардон за подробность, даже навозных жуков. Это был самый настоящий список, который хранился в конверте, приколотом к кухонной пробковой доске, – планы на жизнь, отложенные на неопределенный срок.
Чей-то голос произнес имя Цереры.
– Простите, – отозвалась она, – я отвлеклась.
Сотрудник младшего медицинского персонала «Фонарного дома» был крупным и высоким, с каким-то едва заметным и неопределимым акцентом. По прибытии он сообщил Церере, что его зовут Оливье. Как и большинство его коллег и здесь, и в больнице в Лондоне, он приехал в Англию очень издалека – в его случае из Мозамбика. Все эти люди, не раз размышляла Церера, оказались вдали от дома – убирают, ухаживают, утешают чужих детей, зачастую выполняя работу, которой никто из родившихся здесь не желает заниматься.
Едва только носилки с Фебой вытащили из «скорой», Оливье сразу же обратился к девочке – стал объяснять ей, где она находится, куда ее несут и что происходит, когда ее перекладывают с носилок на кровать. Он обращался с ней исключительно как с разумным, мыслящим ребенком, который слышит и понимает все, что ему говорят, и его мягкость была поразительной для такого крупного мужчины, поскольку Оливье был по меньшей мере на фут выше Цереры, а она и сама была далеко не миниатюрной – пять футов семь дюймов[6].
– Я просто хочу сказать, что мы устроили Фебу поудобней, – сказал Оливье, – и вы можете оставаться с ней столько, сколько захотите. И можете посещать ее, когда вам только заблагорассудится, – ну, или почти так. Вот этот диван раскладывается в кровать, если вы хотите провести рядом с ней ночь, хотя для родителей у нас есть и пара отдельных люксов – как их тут у нас, по крайней мере, называют. Мы просим только не приходить после девяти вечера, если только нет ничего срочного – просто чтобы не беспокоить других детей, которых в это время уже укладывают спать.
– Я понимаю… И спасибо вам за то, что были так добры к Фебе.
Оливье выглядел искренне озадаченным, как будто ему никогда бы и в голову не пришло вести себя иначе, и Церера поняла, что ее дочь попала в правильное место.