— Ну, если бы я в мир попала, где абсолютно точно известно, что Бога нет. Не сомнение, как сейчас, а достоверно. И нет никакой надежды вернуть все назад.
Еще непонятнее! Была бы Пирожкова из «бывших», все бы идеально легло — но ведь советская студентка, уже после революции родилась, в советской стране! Может все-таки немка, фанатичка, так поражение своей нацистской идеи переживает?
Ладно — подождем, какая информация в сети попадет. Тогда и будем решать, что делать с этой Пирожковой. Может, ей помочь надо? Или все-таки разоблачить и наказать! Кто она, наш, советский человек — или враг? Быть в оккупации, в рабстве — это ломает характер, бывает что и у обычных людей, кто ничем бы иначе себя не запятнал, наружу лезет гниль. Вспоминаю как погибла Маришка, моя подруга, вместе учились в Школе, вместе забрасывались к немцам в тыл. Но я сумела сыграть тогда неприметную серую мышку — а Мариша была гордая, так и просвечивала в ней «советскость», когда немцев и явных, обмундированных предателей не было рядом. Соседка заметила, сумела вытянуть на откровенный разговор — а после донесла в гестапо. Причем эта тварь и в самом деле была бывшей женой командира РККА, носила русскую фамилию Курицына и не была штатным агентом — предала по своему желанию, «скорей бы война кончилась, пусть даже и немцы победят, наконец настанет порядок». Ребята рассказывали, что когда они после пришли ночью к этой мрази, она еще и пыталась качать права, не раскаивалась ни в чем.
Так не одним же немцам в такое играть? Мне бы попробовать — но нельзя. И знают меня тут уже абсолютно все, и даже если удастся каким-то образом внешность изменить — где в это время будет Лазарева, Инструктор ЦК? Что ж, власть мне дана и для того, чтобы организовывать других людей ради общей цели!
Ленку «попадья» тоже видеть могла. И Настю, Свету. Машу… а вот Наташу-вторую нет! Не ленинградку Наташу, кто за офицера с К-25 замуж вышла в один день как я за моего Адмирала — а ту, которая к нам совсем недавно из Архангельска пришла, в штабе Беломорской флотилии радисткой служила, после Победы демобилизовалась, а до того дважды рапорт писала, прошу направить на курсы разведчиков-партизан. Со мной одногодка, а на меня смотрит с восторгом — эх, знала бы ты, через что мне пройти пришлось, раз сама себе я сейчас сорокалетней кажусь! Но девушка толковая, и хотя собственно в нашем кругу «стерв» недавно, пересекались мы с ней и раньше, по нашим делам. Да и вряд ли эта Пирожкова, в самом худшем случае, опытный агент — и молода слишком, и ведет себя явно не как профессионал.
— Наташа, запомни, тебе не надо выспрашивать, выслеживать, проявлять настойчивость — спугнешь! Она сама должна выйти с тобой на откровенность. По себе помню, в Минске — самое страшное чувство, одиночество среди врагов. При всей конспирации, так и тянет искать «своих» по духу — и если показалось, что есть такой человек, то уже его не упустишь, вокруг ходишь, присматриваешься, разговоры заводишь, вроде и невинные, чтобы удостовериться. И даже если не решаешься открыться — можно использовать человека «втемную», или всей правды не говоря, кто я и откуда. Ты должна для этой, стать «своей», сыграть обиженную, недовольную нашим строем. Только не переусердствовать, чтобы игра не была видна!
Хотя — есть же готовый типаж! Таисия Пашкова, из «алмазной» истории, все протоколы ее допроса в деле, прочти![19] Психология, характер, мировоззрение — вникни, в себя закинь, и вперед! Ну а организация, связь и даже силовая поддержка, если не дай бог, потребуется — за нами!
Скоро я умру. Но внутренне свободной лично — если уж не довелось жить в свободной стране своей мечты!
Такой была Россия до 1917 года. Мой отец рассказывал мне как он, по окончании Петербургского университета, получил назначение преподавателем гимназии в Кишинев, приехал туда, ему там не понравилось — тогда он сел в поезд, вернулся в Петербург, пошел в министерство народного просвещения, и заявил об этом. И ему с охотой предоставили аналогичное место в Новгороде, он поехал туда, но через какое-то время и там не был удовлетворен — опять Петербург, министерство, прошение — и место в Пскове, наконец оказавшееся ему полностью по вкусу. Там он поднял преподавание математики на такую высоту, что в Петербурге, в высших заведениях, где поступившие должны держать вступительный экзамен, экзаменаторы говорили кандидату: «Из Псковского реального училища? По математике выдержит, экзамен будет только для формы».
Отец был для меня образцом. Он никогда не склонял голову. Истинный русский интеллегент, он презирал ложь. Когда его арестовывали в 1924 году, следователь ГПУ спросил его про найденную при обыске листовку «Союза спасения России от большевиков», членом которой отец когда-то был. Надпись была лишь «Союз спасения России», и чекист сам предположил, «от Корнилова»? Отец кивнул и сказал «да». Его отпустили. Много лет спустя он рассказывал мне об этом случае, и что он испытал в тот момент отвратительное чувство стыда, что должен был соврать.
Отец рассказывал мне, как в зимой 1920 года, когда Псков был только занят красными, они расстреливали «классово чуждых» посреди площади, на которую выходил окна нашего дома. На той же самой площади, где совсем недавно белая контрразведка вешала «красных партизан», или тех, кого принимала за таковых — но красный террор далеко превзошел это масштабом и организованностью. Однажды ночью в двери дома моих родителей кто-то робко постучал. Отец открыл дверь и отшатнулся: в дверях стоял залитый кровью молодой человек. «Александр Васильевич, — сказал он, — не узнаете меня? Меня только что расстреляли». То был один из бывших учеников моего отца по Псковскому реальному училищу. В темноте ему удалось упасть на землю до залпа, и на него свалились мертвые тела, так что кровь, покрывавшая его, была кровью других, сам он не был даже ранен. Когда палачи уже ушли, а похоронная команда еще не явилась, молодой человек сумел вылезти из-под трупов и пришел к моему отцу. Его, конечно, спрятали, и он смог спастись. Меня еще не было на свете, но я так часто слышала этот рассказ от моих родителей, что, шагая по площади во время демонстрации, ясно представляла себе этого «расстрелянного» и в душе поминала его менее счастливых товарищей. Так советская ложь с детства стояла перед моими глазами в прочно запечатлевшемся образе облитого кровью человека.
Наша семья не знала бед войны, пока не пришли большевики. Война четырнадцатого года гремела где-то вдали — отец, как принадлежащий к образованному сословию, призыву в армию не подлежал, сыновья, мои братья, были еще подростками (Илюша, кадет, в 1919 уйдет в армию Юденича и не вернется живым), никаких трудностей с продовольствием и прочих бедствий в Пскове не было. Псков моего детства утопал в садах, какие там были яблоки, самых разных сортов! Все пришло в запустение при большевиках. До 1926 года мы жили в собственном доме, затем вынуждены были съехать в квартиру, кухня и пять комнат: столовая, гостиная, папин кабинет, спальня родителей и моя детская, окна выходили на восток и юг, было очень солнечно и тепло. Но начались уплотнения, сначала у нас отняли две комнаты, ради какой-то голытьбы, и хотели отобрать третью, за которую мои родители вели долгую изнурительную тяжбу — отстоять помещение удалось лишь потому, что отец получил место доцента в Псковском педвузе, и ему был положен кабинет для занятий.
Мои родители не стеснялись беседовать при мне о политике, и я уже с шести лет знала, что о некоторых вещах не должна говорить никому. Например о том, что мои родители когда-то очень надеялись на адмирала Колчака, и ждали, что его армия постепенно освободит всю Россию. Впрочем, в раннем детстве у меня не было подруг и друзей, я росла одиночкой, много читала. А в возрасте 6-10 лет главным товарищем моих игр был сын наших самых близких знакомых, с которыми мои родители и на политические темы разговаривали откровенно. В школу я пошла одиннадцати лет, и сразу в 5-й класс. В Пскове было большое количество бывших учеников моего отца, и среди них много знакомых врачей, а я действительно росла очень слабым и болезненным ребенком. Врачи писали справки, что я по состоянию здоровья в школу ходить не могу, а мой отец ручался за то, что обучит меня всему необходимому для начальной школы — и я в самом деле знала больше, чем многие из учеников, перечитала массу самых разных книг. И это была единственная школа в Пскове, где директором был беспартийный, математик и ученик моего отца, туда забрались как в некое убежище преподаватели, «не созвучные эпохе». Потому мне повезло не состоять в пионерах — когда всех принимали, я еще не ходила в школу, а когда пошла, все остальные были уже пионерами и нового набора не происходило. Когда однажды на это обратили внимание, и задали мне вопрос, я встала и заговорила каким-то замогильным голосом о том, что так много болею, что поэтому и в школу пошла поздно, и едва могу справляться с учением (что было совершенно неверно, как я уже сказала, но зачем показывать швали свой ум?) оттого никак не могу дополнительно вести ни малейшей общественной работы, и даже бывать на пионерских слетах. Точно так же я после объясняла, отчего не могу вступить в комсомол.
Наша школа была тогда еще семилеткой, и старшими классами были 7-й, 6-й и наш, 5-й. Помню как однажды мы должны были голосовать за или против расстрела «вредителей транспорта». Как вдруг пропадали ученики, учителя, даже просто соседи — оказавшиеся вдруг вредителями, саботажниками, левыми или правыми уклонистами, и прочими врагами народа. Правда, не всегда это был арест — чаще случалось, что люди, почуяв сгущающиеся тучи над головой, бежали куда подальше, в надежде, что по ним не станут объявлять всесоюзный розыск. Помню, как к нам в Псков приезжал на гастроли театр из Петрозаводска, играющий просто блестяще, классику русскую и французскую — после оказалось, что вся труппа состоит из ленинградских и московских артистов, которые предпочли скрыться в провинции, а не быть под самым носом центрального НКВД. Такой была вся удушающая атмосфера тридцатых, всеобщий липкий страх, сказать или сделать что-то не то, и постоянная оглядка на то «что дозволено», как например с тридцать шестого разрешили рождественские елки, которые до того считались «религиозным предрассудком». Много говорят об арестах тридцать седьмого года. Это неправда, в том смысле, что аресты шли все время — просто, если раньше хватали «бывших», или тех, в ком подозревали скрытых противников, то в 37-м репрессии массово задели самих коммунистов, в том числе и высокопоставленных.
Но еще более важной была свобода внутренняя. Я с болью видела, как те, кого я могла бы считать своими друзьями и подругами, становились типичными советскими людьми, верящими в то, во что положено верить. Я просто физически ощущала, что надо мной, как и над всеми нами, тяготеет огромная, искусная, страшная пропагандистская машина, которая хочет всех нас внутренне деформировать. Но я желала оставаться во всем свободной — если бы даже я пришла к выводу, что коммунистические идеи правильны, то должна сделать это сама, а не под давлением пропаганды. К семнадцати годам формирование моего характера было завершено — я знала, что если внешняя сила может заставить меня видимо покориться своему давлению, то принудить меня верить в то, что я считаю ложью, не может ничто.
Помню 1936 год, принятие Конституции. В тот год мы ездили всей семьей на юг — Минеральные Воды, Владикавказ, Баку, Тифлис, Батуми, Сухуми, Сочи. Женщины на станциях продавали вареную кукурузу и фрукты — а мама рассказывала, что до революции к окнам вагонов подносили жареных куриц, котлеты, разные лепешки и пирожные, а не какую-то кукурузу. Кондукторша объявляла, что вот на следующей станции будет много черешен, надо купить ведро и разделить, дешевле выйдет, так и делали, на другой станции купили ведро абрикосов. От Тифлиса у меня остаюсь только общее впечатление красоты и обилия прекрасных цветов. А когда я увидела из вагона море, мне показалось, что это не настоящее, а шикарная декорация: ярко-голубая водная гладь, желтый песок и пальмы. Совсем как сталинский СССР — прекрасный вид издали, и болото с малярийными комарами вблизи!
Я записала эти стишки в свою тетрадь. Занятая размышлениями о смысле жизни. Показательные процессы над старыми большевиками никого в нашей семье внутренне не затронули: за что боролись, на то и напоролись. Гибель крестьян, аресты ни в чем не повинных обыкновенных людей были ужасны, а старым большевикам туда и дорога. Но все же вокруг было грустно и страшно. Как же жить? Где внутренний выход? И мне не у кого было спросить ответ! Мои родители дали мне неприятие большевистской идеи — и это было все! Теперь я понимаю, что они не были бойцами, иначе стали бы на путь активной борьбы с Советами — а всего лишь искали интеллегентскую «отдушину», пытаясь приспособиться к отравленной окружающей среде. Разговоры об общих принципах свободы, воспоминания, «как было» — и полное отсутствие представления, что надо сделать, как жить! Возможно, они чувствовали и свою вину — ведь именно из их желания просветить народ и сочувствия к его страданиям, выросла большевистская зараза! А будучи людьми сугубо научно-материалистическими, хотя и ходящими изредка в церковь, они не имели устойчивых христианских убеждений, не сумели дать их мне.
И я поняла, что ответ на свой вопрос должна искать сама.
Если б я могла дать своим внутренним устремлениям свободную волю, то возможно, я бы уже тогда начала изучать философию и историю. Но в СССР не было философии, в вузах отсутствовали философские факультеты — зачем, если есть марксизм-ленинизм? А история даже в школе излагалась через призму классовой борьбы, даже там, где речь шла о древних Греции и Риме. Я задыхалась во лжи, окружавшей нас. А в каком предмете можно было обойтись совсем без лжи? Только в чистой математике. Даже астрономов заставляли утверждать, что их наука доказала отсутствие Бога. Потому, я подала заявление на математико-механический факультет Ленинградского университета и, как отличница, была, конечно, принята.
Мне было стыдно, когда огромный СССР подло напал на маленькую мирную Финляндию. В Ленинграде ввели затемнение, и исчезли продукты из магазинов. Даже среди студентов был военный психоз, все были помешаны на стрелковых кружках, парашютистах, не только для парней, но и для девушек считалось позором не сдать нормы ГТО. А я не ходила ни в какие кружки, сославшись на слабое здоровье. Так как понимала, что в случае войны, «ворошиловских стрелков» призовут первыми, а я совершенно не хотела сражаться за сталинский режим.