Здесь хотелось бы мне опустить одну притчу Аркадия или, вернее, предисловие к ней, несколько ущемляющее мое самолюбие. Но уж коль я так или иначе вмешался в повествование, по сути своей состоящее из монологов, то и теряю при этом авторское Право. Тем более что речь пойдет о человеке, ставшем прообразом героя одной из моих книг. Перед памятью его я и теперь преклоняюсь…
Свал глубин
— Лихобабин был корень! Такие-то, как он, и есть фундамент всего нашего сословия. Он, Иван Андреевич, был ловец, мастер высшего почерка — верно. Глыба, кряж! Все так, но человек он был земной, грешный. Бабник, матерщинник, не обижу покойного, не скажу — пьяница, но тоже… Умел. Главное — непримирим до лютости и перед начальством не елозил… Это большой, как я понимаю, недостаток. Порок даже, а ты не углядел. В писаниях своих ты его присластил. У вас без этого, поди-ка, нельзя? Он у тебя вроде как из парикмахерской вышел, а до кабака еще не дошел.
Вот ты все про Чуркина расспрашиваешь? А пес с ним. Уехал, и слава богу. Ничего от Чуркина не осталось, кроме слов трескучих и бумажек с дурацкими приказами. А ведь в заместителях председателя ходил… «Поимейте в виду, товарищи, что колхоз — это коллективное хозяйство! На основе коллективизма мы достигли социализма!» А чего он, кот румяный, в коллективизм-то от себя внес? Тьфу!
А Лихобабин на своем многотрудном веку рыбы столь наловил, что, сложи ее в кучу, за час на вертолете не облетишь. Сколько же человек он прокормил? То-то! И простим все иные погрешения его земной доли. Тем более что, акромя кривого креста на погосте, ничего он и не заработал.
А так что же? Все правда и про ураган, и про иные события. Складно пишешь…
Он меня, Иван Андреевич, один раз поучил, навсегда запомнил — лагом к волне не стой. Был случай. Задолго до войны. В одна тысяча девятьсот и тридцать пятом году. Меня отец уж к морю приваживал, брал с собой подручным. И он, и отец лоцманы были, на сетных стойках. Один раз Лихобабин спрашивает отца: «Дай мне Аркашку в подручные? Парень здоровый, не мешковат… Дай! Треть пая я ему отжалую на равных. А то у меня помощники-то старики, кряхтят от ревматизма… Да и ему польза, ты ловец хваткий, моряк, мастер, но ты отец, а у меня ему пощады не будет…»
Меня отец спрашивает: «Как, Аркадий, не забоишься с дядей Иваном на весеннюю путину идти?» Я отвечаю: «Нет. Гоже. Давай — бери».
Весну отработали — все планы наши! Премия-надбавка, тра-та-та, и я тоже передовой ловец, молодая смена, отцы и дети, победитель соревнования…
Дядя Иван меня хвалит, отец с дедом подсмеиваются, мать жалеет, друзья завидуют. А какой там хрен победитель? Сопляк сопляком, мне тогда семнадцатый год шел.
Осенью опять с ним выхожу. Шторма привязались. У ставников невода трещат, они чинят — море ломит. У нас тоже не лучше. За унесенные сетки больше платим, чем за рыбу получаем. Эдак с месяц промаялись. Он говорит: «Кончай, мужики, соревнование, пора работать. А это мартышкин труд, топчемся на месте. Завтра пойдем на риск. Сейчас вся рыба на глуби».
Понять это нетрудно: когда шторма подолгу с норда бьют, вся рыба за свал глубин уходит. На меляках харч ей лучше, но беспокойно. Воду замутит, взбултыхает, не жизнь — лихоманка и ловцам и рыбе.
Ладно. Ушли за свал. Да, правильно, где сажени четыре глуби, там и свал. Дальше еще глубже. Сажень-то — мера условная, их много было: речная сажень, морская, косая, печатная… Я слыхал даже, будто и «сажень без чести» была. Нашу морскую равняй с казенной — это три аршина с лишками или чуть более двух метров.
За свалом шестами дна не достанешь. Там по десять — двадцать и более метров. Здесь и волна другая, и вода. Вода вся соленая, а волна не лихоманит, а бьет, и силы у нее побольше.
А сетная стойка — ты их застал — она чуть более реюшки, трое команда: лоцман, Севостьян Макеев — старик, я — мальчишка. И заловили мы богатый косяк воблы. Полны залились. А сдавать надо на шаланду[3], это бежать под парусом далеко. Спротив ветра. Трудно. Но Иван Иванович из моряков моряк. Ветер из паруса не упустит. И меня учил.
Гоже. Раз сдали, другой, третий раз собрались, нас упреждают: «Смотрите, колдун[4] низко упал. Беды бы не было. И метеосводку привезли — плохая…» Тогда радио-то у нас не было. Метеосводки и на завод раз в месяц привозили, с сухарями вместе. А Лихобабин смеется. «Вашу метеостерву прочитаешь, в баню забоишься идти…»
Ушли. Сетки выбили. Ночь. Ветер слег, свалился. Севостьян кряхтит: «Не к добру, Ванюша, не к добру ветер стих. Надо бы, с богом помолясь, убегать с глуби. А?»
Ну, не сетки же бросать? Засветает, поднимем их — и айда.
И засветила! Еще заметно, как обухом ударила. Низкая моряна. Такой я еще не знавал. Погибель. Щеки к зубам прижимает, морду брызгами как песком сечет, ни вздохнуть, ни крикнуть. А что она, стойка? Лодка, большая, морская, но лодка.
Как она нас хлестала, гнула? Спаси и помилуй. Второй якорь выложили, а нас тащит. Якорь за грунт не держится, срывает, несет. Фонарь «летучую мышь» задуло на мачте. Огня не держим. Где море, где берег, где небо, где мы сами — мрак! Только над головой сияют чистые, умытые звезды. У нас ни карты, ни компаса нет.