Снова иду я над этой пустынной равниной.Сердце в глухие сомненья укрыться не властно.Что полюбил я в Твоей красоте голубиной, —Вечно прекрасно, – но сердце несчастно.Я не скрываюсь, что плачу, когда поклоняюсь,Но, перейдя за черту человеческой речи,Я и молчу – и в слезах на Тебя улыбаюсь —Проводы сердца – и новые встречи.Снова нахмурилось небо – и будет ненастье.Сердцу влюбленному негде укрыться от боли.Так и счастливому страшно, что кончится счастье,Так и свободный боится неволи.<22 марта 1903. Петербург>
Моя Дорогая, Радость моя, мне вдруг показалось ужасным не видеть Тебя два дня. Если сколько-ниб<удь> возможно, приходи завтра вечером (воскресенье). Буду ждать у конки от 8-ми до 9-го (у моста). Если нельзя, или не хочешь, напиши. Может быть, я могу прийти в понедельник) вечером? Кроме того, во вторник угрожает опасность раннего прихода Катиньки. Если Тебе лучше завтра вечером быть дома, в как<ом) – ниб<удь> отношении, прошу Тебя, не приходи, а только напиши относительно понедельника – могу я прийти, или нет. Прости за растрепанность письма. Мне почему-то немного страшно; Ты сегодня была грустная, тихая, ленивая и озабоченная. Я скоро уйду в «Нов<ый> путь», там будут чужие и далекие сердцем; а когда я уйду, будет казаться особенно несправедливым, что я не сейчас же увижу Тебя. Зачем, ах, зачем Ты беспокоишься за меня относительно) г-жи <З.Н.> Гиппиус, или кого бы то ни было! Если бы Ты знала, до какой степени я не могу сравнивать Тебя со всеми остальными! Если бы Ты была уверена в моей уверенности и верности! Если бы Ты не сомневалась, как я хочу, чтобы все осталось позади и далеко от нас двоих, до какой степени все это часто просто давит однообразием; знаю наизусть, кто что скажет. Спорить и разговаривать просто лень. Защищаться не стоит. Пускай все отдалится и, хоть на время, забудется. Остаться с Тобой – прямая и несомненная цель.
Т в о й
<30 марта 1903. Петербург>
Что с Тобой происходит, моя Светлая Радость? Отчего Ты не скажешь никогда прямо, почему все Твое существо возмущается вдруг против меня? Ведь Ты никогда ничего не говоришь об этом, кроме редких намеков, иногда ужасно горьких, почти всегда не прямых, скрытых, запрятанных так, что их надо раскутать, – и они запоминаются особенно резко и особенной тяжестью какой-то неразгаданности ложатся на душу. Потом через два дня Ты опять приходишь, а я иду к Тебе навстречу и все еще теряюсь в догадках, никогда не зная, какова Ты, что произошло у Тебя в сердце, прекрасном, добром, молодом, благоуханном, неожиданно богатом и до того неоткровенном в самой глубине. Большая часть Твоих слов о чем бы то ни было содержит в себе еще что-то, что я силюсь и не могу понять. Самого глубокого тайника Ты и сама не знаешь и, по крайней мере, не можешь открыть мне, и не мне его узнать, может быть. Но отчего не сказать когда-нибудь хоть о том, что Ты сама называешь «нервами» и что, по-моему, лежит гораздо глубже простых нервов и, во всяком случае, сложнее их бесконечно. Я подозреваю эту сложность, подозреваю сложнейшие чувства, целые лабиринты препятствий, по которым Ты часть не хочешь сказать, часть не можешь, часть ленишься, часть, мож<ет> быть, боишься. Теперь у нас такое время, когда всюду чувствуется неловкость, все отношения запутываются до досадности и до мелочей, соображениям нет числа, и, особенно, в крайних резких и беспощадных чертах просыпается двойственность каждой человеческой души, которую нужно побеждать; если хочешь, даже марьонетки, дергающиеся на веревочках, могут приходить на ум и болезненно тревожить. Всему этому нет иного исхода, как только постоянная борьба и постоянное непременное ощущение того, что есть нечто выше и лучше, даже чище и надежнее, настоящее счастье, к которому нужно прийти, так или иначе, сознательно. Не скрывайся от меня, все, что только могу, я пойму и обдумаю, все, что Ты ни скажешь, приму как очень важное. Помни, что все произойдет среди нас двоих и, что бы ни произошло, будет как будто забытым для других всех без исключения, потому что моя гордость Тобой совершенно исключает все остальное и я уже никуда не возвращусь больше в этом главном души, просто не поведаю и не открою органически. Теперь подумай: Ты внезапно становишься на такую точку, что я могу бояться за все. Как будто Тебе доставляет необъяснимое очарование сознание того, что Ты в одну минуту можешь расшатать и свалить все здание. Боишься Ты этого очень (я думаю). Тяжело Тебе от этого непомерно. Вдруг останавливается всякое движение, еще минута – и душа совершенно опустеет (это называется «трах»). В Твоих руках в эту минуту все, и если была у меня власть (ничтожная, слабая власть минуты, состоящая только в том, что вся жизнь напряжена и вся ее сила дрожит и трепещет от Твоего дыхания) – она вся распадается и обрывает все свои нити. После этого – мы расстаемся (обыкновенно еще тут играет огромную роль эта, специально наша, опять-таки сложнейшая психология разлуки, ее двухдневной перспективы, и т. д., и т. д.). И после этого опять два дня – у Тебя – разговоров с Шурой, мыслей, отрывочных забот об экзаменах и мн<огого> др<угого> чего? Ты не говоришь, у меня – тоже много мыслей, тоже много забот – и опять мы встречаемся и не знаем, победоносны ли были эти два дня? Я не могу угадать, Ты молчишь, и мы оба замалчиваем. Если говорить по заказу, – ничего не будет. Надо, чтобы хотелось говорить и было легко, а от разговора – еще легче. Надо привыкнуть друг к другу и легче относиться к окружающему. А для этого помнить не переставая, что я всегда с Тобой, где бы и при каких обстоятельствах это ни было (напр<имер>, при разговоре с мамой (моей) и всегда всей душой около Тебя и за Тебя, что я боюсь дуновения ветра на Тебя и особенно зорок и придирчив, когда что-ниб<удь> касается Тебя (впрочем, тут я говорю, конечно, не о маме, которая сама очень чутка и всей душой к Тебе; но – я все понимаю в этом, что Ты чувствуешь и думаешь). Для примера следующее: если при мне бранят Пушкина или «старую церковь», я буду возражать или соглашаться в том и другом мягко. Если при мне издали хоть сделают намек о Тебе или о чем-ниб<удь>, Тебя касающемся, Тебе близком, или даже связанном с Тобой отдаленно, я буду до последней степени резок и совсем не перенесу малейшего недоброжелательства. Года три тому назад я до неприличия грубо выбранил моего дядюшку (действит<ельного> статск<ого> советника Качалова) за то, что он сказал что-то умеренно пошлое о Твоем папе. Так будет и теперь. Если это будешь Ты сама, то человеку, посмевшему что-н<ибудь> сказать, будет очень неприятно. И Ты думаешь, что есть какая-то область, сравнимая с Тобой для меня! Когда ТЫ – источник всех сил и надежд; до такой степени, что я жизнь мою отдам за то, чтобы Ты теперь не мучилась так ужасно, как, напр<имер>, сейчас мучилась, уходя. Делай что хочешь, решай что хочешь, будь определеннее (мож. б., безжалостнее) теперь, чтобы не запутать бесчисленных узлов и не довести до самого невыносимого и болезненного разрубания их в последнюю минуту. Помни, что все во мне будет похоронено, как в могиле, и никогда не выйдет наружу, что нет ничего святее и целомудреннее во мне, что это все «останется между нами» и НИКОГДА не будет вынесено наружу. Или – будем проще, будем говорить, будем опять-таки распутывать узлы немедленно, чтобы их не накопилось столько, сколько ни одна человеческая сила не может распутать.
Теперь скоро 3 часа, сейчас опущу письмо, перечитал его, но пошлю все-таки. Если Тебе совсем не по настроению будет писать, напиши слово «Приду» – и больше ничего (или наоборот: «Не приду»). Говорю про вторник, 8 часов веч<ера>. Если можешь, напиши что-нибудь. Я клянусь Тебе, что беру совершенно на себя – безраздельно все, что Ты решишь относительно нас теперь и в будущем (говорю неясно, но пойми). «Никто не соблазнится о нас» – и я сам не сделаю никакого «скандала» (вроде самоубийства). Письма, пожалуйста, не показывай никому. Если причины ближе, попробуй сказать мне о них, м.б. – написать. Я пойму, что в моих силах.
Т в о й
<5 или 6 апреля 1903. Петербург>
Вот они – белые звукиДевственно горних селений…Девушки бледные руки,Белые сказки забвений…Медленно шла от вечерни,Полная думы вчерашней…У колокольни вечернейТаяли белые башни…Белые башни уплыли,Небо горит на рассвете…Песню цветы разбудили —Песню о белом расцвете.<8 апреля 1903. Петербург>
Если я и посылаю это письмо, то не знаю – зачем? Могу ли я что-нибудь новое прибавить; думаю, что страстно желаю музыки Твоей души, оттого и пишу. Пока пишу, слушаю. И пока слушаю, могу расслышать то, чего нет здесь. Не знаю, как бы Тебе выразить, что обозначают мои резкости и разговоры с мамой. Иногда я думаю, что этого нет и другой «ссорится», а не я, который может и вовсе не ссориться. «Инерция страдательности», если хочешь. Оставим. До такой степени жизнь переполнена, точно чаша до краев и наверху медленно и верно вскипает. Что это – оно? (Оно – вскипающее.) Я не знаю. Я никогда этого не встречал. Пока я любил Тебя отдаленно, были звезды, были цветы и было все прекрасное, что есть в мире, было здесь – при мне. Верные прислужники метафизических прихотей – цветы и звезды. Они исполняли меня, и они выводили в равнину, где ближе, чем думалось, и дальше, чем хотелось, – где-то – вне времен, воли, жизни даже – билось Твое Сердце. И оно билось – этого я до сих пор не пойму. И вот еще: этому я никогда в жизни окончательно не поверю. Не испугайся. Это все – к Тебе. Я только хочу сказать, что я никогда не постигну моего собственного «достоинства», т. е. той моей лучшей части, которая прикликала Тебя. И вот что вышло. Ты стоишь около и видишь меня – такого, как я есть на самом деле! Ты – такая, как Ты есть, видишь и хочешь видеть. Ты – белее стен Нового Иерусалима, Невесты Христовой и краше цветов, распускающихся ночью в тех странах, куда никогда никто не придет, которых никто никогда не увидит, которых – нет. Такой белизны Твоего внутреннего Света никогда не будет. Таких цветов, каких Ты краше, никогда не было. Но Ты – есть – теперь – в настоящем – и живая. И отчего это – для меня? Что я могу? Что мне может присниться о Тебе? Где во мне То, к чему Ты пришла? Я не знаю Его – и не встречу. Это – Знак – благодать Божия, «данная бедным в дар и слабым без труда». Когда я узнаю Это, я узнаю в то же мгновенье, что Ты – вдвоем со мной. Раньше я не буду видеть, не буду знать, буду слеп, как Савл, у которого очи в чешуе. Но будет время, когда я стану Твоим Апостолом.
Вот когда я любил Тебя отдаленно, я знал, что вся природа мне служит Символом Твоим. Я часто был верен и дерзок, как верна дерзкая рука, пишущая Тебе эти строки. Я знал тогда, что Ты не сойдешь, – и ошибался. Так же и только обратно ошибался черный невольник, которого отталкивала Царица. И он умирал тогда – его жизнь сгорала. Но я ошибся не так, Ты пришла и повеяла. И значит, я не должен умереть. Или правда, что я «не умру, но изменюсь скоро, во мгновение ока, по Последней Трубе»? (ап<остола> Павла послание к Коринф<янам>). Прости, прости и прости меня – я вечно буду требовать Твоего прощения. За что Ты (или Ты не одна, и Тебя ведут в сумерках по белым ступеням Невидимые Руки Той, с кем у Тебя завет?) – за что Ты воскрешаешь меня? Отчего Ты избираешь меня из толпы, которая до сих пор нестройно и безразлично для Тебя колыхалась перед Твоими голубыми окнами?
Великий «грех» и великая ересь молиться женщине. Но Бог видит, какова моя молитва и, может быть, простит мне не только это, но и все, что было и что будет, даже смерть от счастья быть с Тобой и угадывать Тебя. Сердце как будто хочет раздаться в своей напряженности. Если в нем тот драгоценный камень, который привлек Тебя и которого искали в сумерки у ворот своего города люди с неподвижными глазами в длинных струящихся сединах, люди страны забытой и не существовавшей (это – мой миф, прости, что я его сейчас придумал), если Этот Камень – в моем сердце, то он треснет и по нему побегут бесчисленными линиями, разбегаясь и скрещиваясь, как тонкие паутинки, струи Откровения. Но – все равно:
Как тогда – с безгласной улыбкойТы прочтешь на моем челе —О Любви, неверной и зыбкой,О Любви, что цвела на земле.Довольно. Оставим опять. Через два дня Ты придешь. Сегодня я не напишу ни слова о «делах». «Дела» мои и наши сегодня закутались от меня в «дни». А дни ведь все Твои, и у них такие длинные, бесчисленные складки в одеждах, что мне невозможно миновать их. И я хочу туда возвращаться. Прости опять. Все это длинно и тяжело. Теперь ночь – и завтра днем будет опять иначе. Но всегда – хорошо. Жизнь переполнена до краев – и вот она – Твоя до смерти.
Да простит мне Бог! Но в каждой церкви я вижу Твои образа. Он знает, что это значит, – и простит. И Ты прости.
<19 апреля 1903. Петербург>
Должно быть, я слишком много пишу Тебе. Но я не могу иногда не писать. Я совершенно не могу иногда не говорить с Тобой, потому хоть пишу. Такой полноты счастья у меня никогда еще не было. Таких настроений – тоже никогда. Были сплошные таинственные восторги одиночества. То было совсем не так. Потому что я знал, что следующий час будет опять в затишьи. Теперь я знаю, что Ты завтра придешь, и этим живу. У Тебя будут новые очарования; а у меня – снова открытое сердце. И кроме того, самое главное, все это совсем не так и совсем иначе, а как, я никогда не могу ни сказать, ни написать. Но это ничего, потому что Ты знаешь как.
Глухая полночь медленный кладет покров.Зима ревущим снегом гасит фонари.Вчера высокий, статный, белый подходил к окну.И Ты зажгла лицо, мечтой распалена.Один я жду, я жду, я жду Тебя, Тебя.У черных стен Твой профиль, стан и смех.И я живу, живу, живу сомненьем о Тебе —Приди, приди, приди – душа отравлена.Горящий факел к снегу, к небу вознеслаМоя душа Тобой, Тобой, Тобой распалена.Я трижды звал – и трижды подходил к окнуВысокий, статный, белый – и смеялся мне.Один я жду, я жду Тебя, Тебя, Тебя Одну.Ты не сердись на это стихотворение и никому его не показывай. Оно плохо в литерат<урном> отнош<ении>, по-моему. Это – моя страсть к Тебе. Размер – величавость и напряженность Гёте и древних трагедий. Так говорила Троянская Елена. Ты придешь завтра. Я буду ждать.
Т в о й
<25 апреля 1903. Петербург>
Я опять пишу Тебе. Мне ужасно трудно, больно и тяжело говорить об этом. Мы с мамой сегодня утром ужасно поссорились, а теперь помирились. Она ужасно обиделась вчера, и вообще ей все время кажется, что мы хотим не обращать на нее никакого внимания. Ты знаешь, до какой степени она от всей души делает все. Она – ужасно больная и ужасно нервная. Ведь Ты поймешь, в каком смысле она обиделась? Ты не сердись на меня сразу за это, а подумай, что нам надо жить вместе. Нельзя ее так игнорировать. Ведь Ты знаешь, как я это говорю и что Ты для меня. Пойми все это, ради Бога, если Ты любишь меня, и не сердись на первое слово. Ведь я не за нее заступаюсь, потому что Ты знаешь, что мне нельзя заступаться перед Тобой даже за нее. Но мне ее невыразимо жаль, и она так несчастна все эти дни, если бы Ты знала. У меня душа болит за то, как ты отнесешься к этому письму. Если Ты сразу примешь враждебный тон, как вчера, когда я хотел пойти к маме, чтобы сказать ей, чем все кончилось, – нам нужно решить не жить вместе, а жить отдельно, не на этой квартире. Ты знаешь, мои отношения с мамой всю жизнь – это совсем необыкновенное. Я для Тебя сделаю все, Ты знаешь. Если Ты не сделаешь этой уступки, тогда нам нужно будет уйти. Но разве Ты не видишь и не чувствуешь, что тут, как это сравнительно просто улучшить, – к чему же, к чему же? А Ты знаешь, почему мы никогда не выходим и не пускаем к себе маму. Брани меня как хочешь, называй холодным или еще хуже,