Книги

Сон страсти

22
18
20
22
24
26
28
30

7 марта <1918>. Совершенно особое чувство: нашей малости; гипербореи; потеря великодержавства; не могу скрыть от самого себя даже минуты довольства (передышка). «Отвратительный социалистически-мещанско-большевистский рай» (говорит Иванов-Разумник по телефону). <…> Люба – в большевистской театральной семерке.

9 марта <1918>. Безделье, возня с бумажками, злые и одинокие мысли. Бурная злоба и что-то особенное скребет на душе. – О.Д. Каменева (комиссар Театрального отдела) сказала Любе: «Стихи Александра Александровича (“Двенадцать”) – очень талантливое, почти гениальное изображение действительности. Анатолий Васильевич (Луначарский) будет о них писать, но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся». Марксисты умные, – может быть, и правы. Но где же опять художник и его бесприютное дело?

13 мая <1918>. Вечер «Арзамаса» в Тенишевском училище. Люба читает «Двенадцать». <…> Люба, говорят, читала хорошо.

18 мая <1918>. В 6 час. вечера читать рабочим левым с.-р. в Пажеском корпусе (Люба – «Двенадцать»; я; актеры Передвижного театра и Любиной группы. Вступительное слово Иванова-Разумника»). Удивительно Люба читала «Двенадцать».

7 ноября <1918>. Празднование Октябрьской годовщины. Вечером с Любой – на мистерию-буфф Маяковского в Музыкальной драме (к 6 часам с артистического подъезда). Исторический день – для нас с Любой – полный. Днем – в городе вдвоем: украшения, процессии, дождь, у могил. Праздник. Вечером – хриплая и скорбная речь Луначарского, Маяковский, многое. Никогда этого дня не забыть.

19 декабря <1918>. Утомительное заседание. Клянченье дров… Я измучен уже так, что кричу на Любу. – В «Привале» на Любином чтении был Луначарский.

20 декабря <1918>. Ужас мороза. Жру – деньги плывут. Жизнь становится чудовищной, уродливой, бессмысленной. Грабят везде. – Менделеевская квартира с передвижническим архивом, по-видимому, пропадет (жилец уезжает, очевидно, разграбят).

14 апреля <1919>. Люба <…> с утра ушла на репетицию, поссорившись со мной; смерть моя – ее актерничанье.

20 апреля <1919>. Веселее; Любочка в белом платье и наготовила всего – вкусного (пасха, кулич и пр.). У нас мама <А.А. Кублицкая-Пиоттух> и Франц <Ф.Ф. Кублицкий-Пиоттух>. – Холодная весна в мертвом городе. <…> Занятия стихами. Тоска. Когда же это кончится? – ПРОСНУТЬСЯ ПОРА!

13 января <1920>. Новый год – мы с Любой вдвоем.

20 ноября <1920>. Годовщины (наши 18 лет).

Письма к невесте и жене

<17 января 1902. Петербург>

Если в один из трех дней Вы не будете у собора от 8–10 вечера, Вам угрожает тоска на всю жизнь без оправданий. Последние отклики еще не замерли, последняя мысль о любви еще жива в нетленности памяти – будьте у собора и не смущайтесь, встречаясь с сумраком непрестанной гармонии.

29 января 1902. СПб.

То, что произошло сегодня, должно переменить и переменило многое из того, что недвижно дожидалось случая три с половиной года. Всякая теория перешла непосредственно в практику, к несчастью, для меня – трагическую. Я должен (мистически и по велению своего ангела) просить Вас выслушать мое письменное покаяние за то, что я посягнул или преждевременно, или прямо вне времени на божество некоторого своего Сверхбытия; а потому и понес заслуженную кару в простой жизни, простейшим разрешением которой будет смерть по одному Вашему слову или движению. Давно отошло всякое негодующее неповиновение. Теперь передо мной впереди ныне только чистая Вы, и, простите за сумасшедшие термины, – по отношению к Вам, – бестрепетно неподвижное Солнце Завета, я каюсь в глубочайших тайниках, доселе Вам только намеревавшихся открыться – каюсь и умоляю о прощении перед тем, что Вы (и никто другой) несете в Себе. Это – сила моей жизни, что я познал, как величайшую тайну и довременную гармонию самого себя, – ничтожного, озаренного тайным Солнцем Ваших просветлений. Могу просто и безболезненно выразить это так: моя жизнь, т. е. способность жить, немыслима без Исходящего от Вас ко мне некоторого непознанного, а только еще смутно ощущаемого мной Духа. Если разделяемся мы в мысли или разлучаемся в жизни (а последнее было, казалось, сегодня) – моя сила слабеет, остается только страстное всеобъемлющее стремление и тоска. Этой тоске нет исхода в этой жизни, потому что, даже, когда я около Вас, она ослабевает только, но не прекращается; ибо нет между нами единения «должного», да и окончательного не могло бы быть (здесь – ясный переход, прямо здраво логического, не говоря о прочем, свойства: если окончательного единения быть в этой жизни не может, а чистая цель есть окончательное единение, то не оторваться ли от этой жизни? – и т. д.). Но, если Вы так «обильны», как говорит мне о Вас мое «мистическое восприятие», то я, вспоминая Ваши пророчественные речи о конце Вашей жизни, – безумно испытываю Ваше милосердие; ибо нет более мне исхода, и я принужден идти по пути испытаний своего бога, – и Вы – мой бог, при нем же одном мне и все здешние храмы священны. И вот, испытуя и злодействуя, зову я Вас, моя Любовь, на предпоследнее деяние; ибо есть в жизни время, когда нужно это предпоследнее деяние, чтобы не произошло прямо последнее. Зову я Вас моей силой, от Вас исшедшей, моей молитвой, к Вам возносящейся, моей Любовью, которой дышу в Вас, – на решающий поединок, где будет битва предсмертная за соединение духов утверждаемого и отрицаемого. Пройдет три дня. Если они будут напрасны, если молчание ничем не нарушится, наступит последний акт. И одна часть Вашего Света вернется к Вам, ибо покинет оболочку, которой больше нет места живой; а только – мертвой. Жду. Вы – спасенье и последнее утверждение. Дальше – все отрицаемая гибель. Вы – Любовь.

<5 февраля 1902. Петербург>

Наступает уже то время, когда все должно двинуться вперед далеко. Прежде в стихах изливалась неудовлетворенность стремлений, – теперь и стихи не могут помочь, и страшное мое влечение приняло размеры, угрожающие духу. Надежда еще где-то высоко в небе звенит вдохновительно для слуха. Я призываю Вас всеми заклятиями. Откликнитесь и поймите, что молчанье не может продолжаться и кончится если не так, то иначе… Ибо возврата на старые пути нет – эти пути одряхлели для моей жизни.

Было бы невозможно изложить все земные пути и все земные слова, которые могут встретиться в этом положении вещей. И я, отбрасывая землю, прошу Вас верить, что задену ее только там, где она прямо касается неба; здесь-то корень зла. А корень добра, затемненный теперь до последней возможности, еще может открыться, поверьте мне. Главное, что Вас может смутить и удивить, что я разумею и разумел всегда, говоря с Вами, это то, что «что-то определено нам с Вами судьбой», – в это я верю больше, чем во все другое, и так же, как в то, что Вы, что бы ни было с Вашей стороны, останетесь для меня окончательной целью в жизни или в смерти. А в том и в другом Вы властны относительно меня вполне, так что я никогда не задумаюсь над тем или другим, если Вы прикажете. Вот это пускай Вам укажет всю степень важности того, чтобы я мог Вас увидеть, хоть один еще раз, чтобы сказать Вам то, что здесь не может быть сказано, и чтобы окончательно можно было решить, что мне делать; ведь и Вам не может быть неощутительно, хоть в малой мере, странное и туманное положение вещей. Подумайте об этом, пожалуйста, и, если сочтете возможным, исполните мою просьбу – – <тире в подлиннике. – Ред.>, хоть поскольку она касается Вашей определенности. Я же, и в случае Вашего отказа, как согласия, совершенно не могу по отношению к Вам изменить себя и, в каком бы ни было виде, останусь с Вами на всю жизнь.

<16 сентября 1902. Петербург>