Он учился в знаменитом Ришельевском лицее, втором – после Царскосельского – питомнике российской элиты, куда его отдали по совету друга семьи и знаменитого доктора, почетного лейб-медика высочайшего двора Российской империи Иосифа Бертенсона, который и сам оканчивал Ришельевский лицей. Сын доктора – Моисей (Мусик) Бертенсон – учился там же вместе с моим дедом и был его другом на протяжении всей жизни.
Вместе с Мусиком дед, будучи человеком интеллигентным, что в России всегда означало “оппозиционно настроенным”, вступил перед Первой мировой в Конституционно-демократическую партию и с упоением принялся за кадетскую журналистскую деятельность вместо того, чтобы трудиться по полученной им в Варшавском университете профессии юриста.
Через три года, впрочем, грянула Февральская революция, и дед Станислав, радуясь падению ненавистного ему самодержавия, решил баллотироваться в какой-то возникший революционный орган. Его политическая жизнь закончилась, однако, крайне скоро: с залпом “Авроры” в далекой столице. Дед вздохнул и вскоре уехал в Москву, чтобы затеряться в большом городе и его шумной жизни. Он пошел работать в только что созданную газету “Гудок”, где трудились его друзья – Ильф и Петров, Катаев и Олеша, Паустовский и Багрицкий.
Славное было время, да кончилось быстро: в середине 20-х деду припомнили кадетское прошлое, и он понял, что нужно сидеть тихо, не лезть в журналистику, и принялся за переводческую работу, перелагая на русский французских и польских авторов. Так он и жил – переводами и инсценировками, не высовываясь и сторонясь власти.
А друг Мусик Бертенсон не успел вовремя спрятаться и скоро поехал в Северлаг, куда дед каждый месяц отсылал ему посылки под вымышленными фамилиями. Переводческой деятельностью дед также занимался под вымышленным именем – Уэйтинг, то бишь русской калькой английского слова
Власть периодически припоминала деду его славное кадетское прошлое, и тогда он исчезал из Москвы, удаляясь в длительные творческие командировки. Последний раз им заинтересовались в начале 50-х, когда по стране прокатились процессы по “делу еврейских космополитов”. Дед – человек опытный – уехал в Ереван, где и прожил до смерти Сталина. Когда он вернулся, его пару раз допросили для порядка, но ГБ было не до старого кадета: рушился их мир. К тому периоду, думаю, и относится знакомство пожилого лысого гэбэшника с моим дедом-кадетом.
Подследственный Радзинский
Оперативники, проводившие обыск, споро и умело осматривали книжные полки и ворошили ящики с постельным бельем. Ничего не обнаружив, они извинились перед родителями девушки, погрузили меня уже в другую ждавшую во дворе машину и поехали ко мне домой – в родное Дегунино.
Я тихо торжествовал, поскольку в ожидании обыска убрал из нашей квартиры все материалы Группы, да и любую запрещенную литературу к одному из своих друзей. Моя бедная мама, только приехавшая с гастролей Театра миниатюр, в котором работала заведующей литературной частью, не особенно удивилась появлению в нашем доме КГБ. Ей предъявили ордер на обыск, который мне почему-то предъявить отказались. Скорее всего, КГБ предпочитал иметь дело со взрослыми и ответственными людьми.
Обыск закончился к трем часам ночи. Ничего, кроме запрятанных родителями самиздатовских копий и пары изданий парижского журнала “Континент”, они не нашли. Мне вручили повестку в следственный отдел КГБ СССР, за которую я, как и водится, отказался расписаться, сообщив гэбэшникам, что утром же подам на них в суд за незаконные действия по моему задержанию, поскольку они не показали мне ордер на арест. Они вздохнули и – время было позднее – удалились, оставив повестку у зеркала в прихожей.
На следующий день, когда я, предварительно обзвонив всех знакомых и сообщив им о перенесенных тяготах жизни борца с режимом, вышел из дома, то обнаружил стоявшую у нас во дворе машину с тремя оперативниками. Один – с добрым круглым лицом – вежливо поинтересовался, собираюсь ли я ехать на допрос в КГБ. Не удостоив его ответом, я двинулся дальше, но тут же был посажен в машину и доставлен в следственный отдел КГБ СССР – Энергетический переулок, дом 3. Этот адрес я впоследствии хорошо выучил, поскольку там находился и продолжает находиться следственный изолятор КГБ – знаменитая Лефортовская тюрьма, Лефортовка, – в которой я затем провел долгое время. Об этом потом.
Двое оперативников отконвоировали меня в приемную следственного отдела, где пошептались с дежурным, который тут же куда-то позвонил. Я молча сидел, осматривая других посетителей, не понимая, почему они пришли сюда по доброй воле.
Минут через десять в приемную вышел молодой светловолосый мужчина лет тридцати с небольшим в сером, ладно сидящем на его спортивной фигуре костюме, который, взглянув на меня мельком, словно проверяя, правильного ли привезли человека, забрал у дежурного какую-то бумагу.
Затем похожий на молодого Роберта Редфорда светловолосый подошел ко мне и представился:
– Круглов. Вот ваша повестка, Олег Эдвардович.
Он протянул мне точно такую же, как оставшаяся у зеркала в прихожей, повестку. Я ее не взял и не удостоил его ответом. Круглов, ничуть не расстроившись, кивнул оперативникам и вместе с непонятно откуда материализовавшимся в приемной конвоиром в форме КГБ повел меня внутрь Лефортовки.
Я торжествовал, внимательно осматривая окрестности и готовясь дать достойный отпор кровавым гэбэшникам. Окрестности следственного отдела, впрочем, меня разочаровали – обычные лестница и коридоры с закрытыми дверями кабинетов без фамилий их владельцев.
Кабинет Круглова оказался на третьем этаже.
Меня усадили за маленький прямоугольный стол у двери, Круглов расписался на какой-то бумажке, и конвоир удалился.
– Чай будете? – предложил Круглов.