Милиционеры не устояли. Да и не очень-то они старались устоять. Не такой был день. Москвичи и москвички перемешались с машинами и автобусами, пошли с ними рядом, дружески трогая их руками, похлопывая их по кузовам, кабинам и окнам. Мы с Васькой пошли следом за автобусом с надписью: «Франция». В нем ехали одни француженки. Все они протягивали руки и шевелили пальчиками, будто только что сделали маникюр.
— Вася, — сказал я, — а что если я поцелую очаровательную парижанку? Ведь можно это позволить себе один раз в жизни. Ведь больше никогда не удастся.
Васька вдруг засмущался, даже покраснел. Наверное, у него тоже были кое-какие мысли насчет парижанок.
— Брось, — сказал он. — Не заводись. Отдохни.
Я догнал автобус и долго шел с ним бок о бок. Парижские пальчики были совсем рядом, у самого моего лица. Я захватил один такой пальчик и от волнения не сразу понял, чей он. Все лица в автобусном окошке перестали быть для меня лицами. Они безнадежно перемешались. Кажется, все француженки были блондинки. А может быть, нет.
Я побрел своими спотыкающимися пальцами по чьей-то руке. Когда я добрел до половины, то увидел, куда бреду. Я увидел глаза и губы. Глаза смотрели на меня. Сейчас мне их не вспомнить. Меня обуял страх. Это был даже не страх, а ужас. До губ и до глаз оставалось меньше метра. Но на этом малом пространстве было очень много всякой всячины. Тут были и государственные границы, и горы прочитанных газет, и глыбы усвоенных понятий о жизни, о границах и о правилах поведения. Тут было всё, преподнесенное мне за 26 лет в учебных заведениях, на комсомольских собраниях и на службе. Сердце мое толкалось сильно и редко. Чтобы подкрепить себя, я твердил не имеющее смысла слово: «надо, надо, надо, надо...» Я чувствовал, как от этого слова во мне проклевывается могущественное чувство долга: надо!
Я сделал рывок через все государственные границы прямо к французским губам. Я прижался к ним и забыл, что мне надо идти вместе с автобусом. Я остановился. Автобус пошел дальше, увозя от меня губы. Оки были теплые внутри, чуть-чуть зачерствевшие от краски и доверчивые — женские губы. Я знал и раньше, что они таковы на вкус. Но все люди и машины заколыхались передо мной, пошли волнами. Я стоял долго, и автобусы фыркали, и Васька всё что-то говорил, говорил.
— Ну ты даешь, — говорил Васька. —Ну ты даешь. — Он качал своей чернявой головой и поводил острым носом. Наверное, ему было завидно.
Я обнял Ваську и сказал ему:
— Васек, понимаешь ты, что это такое? Понимаешь, какой день? Ничего ты не понимаешь.
— Ну-ну, — сказал Васька, — ну-ну. Давай-давай.
Вечером люди не разошлись по домам, а остались все вместе. Они ходили по улице Горького и по Красной площади, играли на аккордеонах и гитарах, пробовали браться за руки и танцевать и петь. Чувствовалось, что люди еще не очень умеют просто так браться за руки и петь. Но всем нравилось это, никто не хотел уходить, всем хотелось научиться быть веселыми. И все бы наверняка научились, если бы так скоро не кончился фестиваль.
Для нас с Васькой он кончился еще скорее. Мы нашли укромную скамейку, выгребли из карманов червонцы, трешки и морщинистые рубли и сложили их в одну кучу. Васька забрал ее себе. Он знал, как экономно обращаться с деньгами. «Дня три еще, — сказал он, — на молоке протянем».
— Вася, — сказал я умильно, — давай немножко выпьем. Давай, слушай, давай.
Васька замотал головой и закрутил носом.
— Наверно, тебе очень скучно жить, — сказал он. — У тебя на первом месте выпивка...
Но всё же мы пошли в кафе «Метрополь». За одним из столиков сидел Абдель Керим аль Рафи.
Мы узнали после, что его так зовут. Голова у Керима была повязана белой косынкой, как у большинства африканских людей. Он сидел серьезно и чинно.
— Васька, — сказал я, — давай поговорим с ним. Давай...
— Брось, — засмущалсся Васька. — Не заводись.