Смуглое лицо Распутина залилось белизной.
Он слыхал.
– Вот оно что, – пробормотал он. – Ну, тут ты уж прости меня, Вася. Я тебе не помощник.
– Почему? Боитесь?
– Боюсь? Нет, я не боюсь. Мне бояться-то нечего, Васенька. Я всю свою судьбу знаю, и судьба России мне тоже ведома. Потому и говорю тебе сейчас – отступись. Никого тебе не спасти. И мне никого не спасти. Знаю я это, оттого и дурю так страшно. Сердце во мне сгорело от моих же пророчеств.
– У царевича гемофилия. Эта болезнь неизлечима, рано или поздно она убьет ребенка. И тем не менее вы помогаете ему. Почему же не помочь мне? Не помочь России?
– Я радость ему помогаю получить, – покачал головой Распутин. – Ты прав – не жить сему отпрыску. И не болезнь его убьет, а злые люди. Но об этом – тш-ш! Ни слова. Дай-ка мне бутылочку, вон ту…
Семенец взял бутылку мадеры, налил Распутину, помедлив – себе. Выпил.
Мадера отдавала пробкой и щипала язык. Вдруг Василию захотелось плакать.
– Ну-ну, ты не убивайся. Просто смирись. Погибла Россия. Надо только дать ей повеселиться напоследок, отвести душеньку. Сделать мы ничего не сможем. Давай вот, пей со мной вино. А хочешь – музыкантов позовем? Плясать будем. В пляске-то отчаянье расточается. А отчаянье – страшный грех, Вася…
Он не успел отказаться, да и незваными вошли музыканты, скучные парни в красных рубахах, похожие на трактирных служек, с гитарами, гармонями, с бубном. Стали вдоль стены и вдарили плясовую, и в ту же секунду Распутин вскочил из глубокого кресла и вдруг заплясал. Колени у него были острые, и сверкали сапоги, мелко тряслась борода. Он плясал не в такт, и лицо у него свело судорогой.
– Гопа! Гопа! Гопа! – приговаривал он.
И задрожало, мелко затряслось сердце в груди – так захотелось пуститься вместе с ним в пляс, скакать козлом, пока рубаха не прилипнет к спине. Может быть, тогда все забудется, все боли и страхи уйдут, расточатся в этой нечеловеческой пляске.
– Гопа! Гопа! Гопа! – повторял Распутин.
И вдруг остановился как вкопанный. Музыканты, точно знали, что нужно делать, оборвали плясовую и тихонько, гуськом вышли из комнаты. Глаза теперь у Распутина не блестели, они угасли, глубже ушли в орбиты, мокрые волосы облепили голову, челюсть отвалилась.
– Иди теперь. Завтра я к тебе на квартеру бумажки свои пришлю. Почитаешь. Больше ничем помочь не могу. Прости меня, Вася.
Наутро Семенец, уже смирившийся с фатализмом своих соратников по магическому цеху, получил с курьером большой пакет. Это было то, что Распутин назвал «бумажки», на деле же – его дневники, которые старец вел в конторских книгах. Вопреки тому, что Сонечка рассказывала, записки велись аккуратным, убористым почерком и без грамматических ошибок. Впрочем, подумал Семенец, у Распутина мог быть секретарь, и дневник велся под диктовку.
«…Я вижу стольких людей, огромные людские толпы и горы трупов. Среди них много великих князей и графов. И кровь их обагрит воды Невы… Не будет покоя живым и не будет покоя мертвым. Через три луны после моей смерти я снова увижу свет, и свет станет огнем. Вот тогда-то смерть будет вольно парить в небесах и падет даже на правящее семейство…»
«…Люди идут к катастрофе. Самые удачливые будут править повозкой и в России, и во Франции, и в Италии… Человечество будет раздавлено поступью безумцев и негодяев. Мудрость закуют в цепи… А потом большая часть людей поверит власть имущим, но разуверится в Боге… Кара Божья будет не скора, но ужасна. А случится это до конца нашего века. Затем, наконец, мудрость будет освобождена от цепей, и человек вновь полностью доверится Богу… Под знаком Тельца будет Западная Европа. А под знаком Орла будет Святая Русь…»
«…На Петербург опустится мгла. Когда его имя будет изменено, тогда кончится империя. А когда его имя будет вновь изменено, над всей Европой разразится гнев Божий. Петербург возвратится тогда, когда солнце перестанет плакать, а Казанской Божьей Матери не будет более. Петербург будет столицей новой России, и из ее утробы будет извлечено сокровище, кое разнесется по всей земле…»