Книги

Серебряный век в Париже. Потерянный рай Александра Алексеева

22
18
20
22
24
26
28
30

Отъезд в Россию на пароходе «Николай Первый» Алексеев назовёт «изгнанием из рая». В Одессе, куда приходит пароход, они останавливаются у дяди Миши, младшего брата отца, полковника. Мальчика отталкивает отсутствие цивилизации: «В доме не имелось ни канализации, ни сливного механизма, а место для раздумий было из дерева с большими дырами, в которые я боялся упасть. Это был мой первый ужас перед невидимым и неизвестным». Дядя Миша видит в племяннике будущего военного и воспитание берёт в свои руки. После небольшой мальчишеской провинности (Александр укусил старшего брата за руку – тот не пускал его в дверь на веранду) у него требуют просить прощения, он упрямо твердит «не буду», и тогда ему говорит, очевидно, вспыльчивый дядя: «Если ты не попросишь прощения, то будешь выпорот денщиком». – «Я не буду просить прощения». Что же было дальше? «…Даже вспоминать об этом не хочу… и моё сопротивление было сломлено». Он, очевидно, попросил прощения, но не сразу, это стало сильным ударом по его болезненному самолюбию.

В детстве над Босфором никто так не посягал на его детскую свободу, хотя воспитание было строгим. «Однажды утром денщик своими сильными и добрыми руками осторожно меня поднял, посадил в седло и прокатил вдоль забора. Это было единственное счастливое воспоминание, которое осталось у меня от Одессы». То были «мрачные месяцы» его жизни. Мария Никандровна, не сторонница столь жёсткой армейской муштры, увещевает деверя: дети ещё малы для военной дисциплины, но это будет уже в Риге, куда скоро они переедут все вместе: Михаил Павлович, видимо, получил новое назначение[2].

Мария Никандровна ещё в Риге, куда они переехали вслед за дядей Мишей, продолжала носить глубокий траур: «чёрную вуаль открывала только во время еды, никуда не ездила и никого не принимала». Через год она сменила чёрное платье на фиолетовое. Дядя Миша стал мягче, и дети даже поговаривали, хорошо бы, чтобы они поженились. Но вдовец дядя Миша готовился к другой свадьбе. Они стали собираться к отъезду в Гатчину. Семилетний Александр в Риге впервые попал в кино и увидел: из проекционной кабины, от проектора, спрятанного за стеной, так объясняла детям немецкая гувернантка Паулина, идёт изображение на экран. И не только серая улица была на нём, но шёл сильный дождь, бегали люди, «дрыгали ногами», словом, двигались. Он углядел «стеклянную трубку, приделанную к стене, длиной с карандаш, но потолще… Я заключил, что трубка посылает изображение, как мы сами пускали солнечных зайцев. Хотя, перепутав следствие с причиной, я всё-таки предугадал эффект широкого экрана… в термометре». Так родился в нём будущий киноизобретатель.

Гатчина

1908-й – год, когда он окажется впервые в Петербурге у родственника матери, жившего в самой неприглядной части столицы государства Российского. Он не увидит того пленительно загадочного города, проникновенно воспетого Пушкиным («полночных стран краса и диво») и Блоком, Ахматовой и Мандельштамом, да и другими русскими поэтами и художниками. И нам, простым смертным, до сих пор кружащего голову. Он назовёт его «официальным». А увидит «Санкт-Петербург Достоевского», как объяснял впоследствии французам. Этот город «громоздился на каналах с застоявшейся водой и грязных речушках, окружавших кварталы и строения фантастические, закопчённые, редко – живописные и никогда не мытые». Взрослым он и вспомнит этот унылый, неприглядный Петербург в иллюстрациях к «Запискам из подполья» и в фильме «Нос». Пока они поселяются в Гатчине. Выбор этого небольшого городка под Петербургом неслучаен: муж сестры отца, Анны, командовал сторожевой казачьей сотней находившегося там гарнизона. Родня. Без помощи не оставит. Выбор оказался удачен. Ни много ни мало: на Всемирной выставке в Париже в 1900 году Гатчина признана самым благоустроенным из малых городов России. При Александре III, постоянно жившем в Павловском дворце, здесь проведён водопровод, канализация, построена электростанция. Появилось уличное электрическое освещение. Первое в Российской империи. Железная дорога построена ещё в середине XIX века. До границы Петербурга – всего шесть вёрст. Куприн, поселившийся в Гатчине на несколько лет в 1911 году, сказал восхищённо: «Самый прелестный уголок около Петербурга».

Тут мальчик и соприкоснулся с традиционной русской провинциальной жизнью. Гатчина для него была объята «тишиной, нарушавшейся время от времени криками розничного торговца следом за цоканьем копыт, шумом повозки, лаем собаки. Торговцы драли глотку каждый на особенный манер, зычно рекламируя свои товары: слышались летом выкрики мороженщика, молочника, продавцов сметаны, маленьких выборгских кренделей, английских хлебцев, русских бубликов… Продавцы мяса, продавцы рыбы несли свой живой товар в двух вёдрах, полных воды, подвешенных к коромыслу на плечах. Крики лудильщиков и точильщиков ножей».

Утром к ближайшему собору плелись нищие. Днём татарин-старьёвщик в засаленном халате монотонно кричал: «Тряпка, тряпка! Беру старый тряпка!» Торговцы несли на головах корзинки с разной снедью. Плотники шли с пилами, стекольщик – со стёклами в ящике, легко стоящем на его плече, зимой – лесорубы с колунами, появлялись и безмолвно улыбающиеся разносчики-китайцы, каким-то образом добравшиеся пешком от Великой стены. А как было не вспомнить русскую экзотику – бродячий цирк с цыганом и его ручным медведем да ещё и трёхмесячным добродушным медвежонком. Попугай-предсказатель, обезьянки в маленьких юбочках, народный петрушечный театр. Эти отголоски народной стихии появятся в его иллюстрациях.

Романтическая местность Гатчины подходила для игры воображения восприимчивого мальчика. В пустом императорском дворце он воображал сказочные балы. Флотилия экзотических кораблей, выставленных в павильонах, двигалась на ночные карнавалы. Рыцари Мальтийского ордена являлись засвидетельствовать почтение безумному императору Павлу I, их Великому магистру. Его призрак их всё ещё ждал в маленьком Приоратском замке, построенном на берегу озера, он уверен, ради подобных таинственных церемоний. Его вообще окружали тайны.

Одна была особенной, потрясшей и оставившей заметный след в его творчестве и в его мироощущении. Это явление чёрного кота в его комнате поздно вечером почти при полной темноте. Кота, которого у них не было. Он «запрыгнул на мою кровать и, перелетев через меня, исчез между кроватью и стеной». Александр знал: этот простенок так узок, кот никак не мог в нём исчезнуть. Он закричал от ужаса. После этого, признался художник, видение дьявола подстерегает его всякий раз, когда он остаётся один в темноте. Пусть позднее стало известно: в комнату ворвался кот их хозяйки мадам Макмиш, но это уже не имело никакого значения. Темнота продолжала его всегда пугать дьявольской мистикой. Удивительно, как в этом ещё ребёнке уже сильны переживания контрастов темноты и света, которые станут основообразующими в его графической стилистике. Её нервом. «Зимой свет был ярче, чем летом. Снег его отражал, и я рассматривал на потолке перевёрнутые движения веерообразных теней прохожих и саней». Спустя годы он так же будет разглядывать тени от деревьев на стеклянном потолке своей парижской студии…

Настоящий мир грёз ему открывали книги. К девяти годам он свободно говорил на трёх языках – французском, русском и немецком, выученных на слух. Читал. Любимыми были сказки Андерсена, его заворожившие. Он почитывал их вечерами вслух на кухне, если оставался один, неграмотной прислуге Аннеле. Ну и, конечно, всё мальчишеское чтение переводной приключенческой литературы. Мать тоже любила им читать вслух. В рождественскую ночь у ёлки, по-русски убранной золотыми и серебряными звёздами и гирляндами, они слушали, грызя орешки, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя: «За окнами – в украинской ночи – чёрт во фраке выкрадывал луну». В библиотеку с изрядной прочитанной стопкой книг ходил каждые два дня, благо она неподалёку, но он срезал дорогу по диагонали, чтобы дойти быстрее «в рай иллюзий». «Все грёзы» хранил каталог детских книг, начинавшийся со слов «Де Амичис – Альпы». Запомнил он и хозяина этого волшебного места: «…бородатый человек в сапогах и толстовке. Он стоял за пюпитром, окаймлённым крохотной деревянной балюстрадой». Она напоминала развитому не по годам фантазёру «бельведер для лилипутов». Потом, также в Гатчине, увлечётся гончаровским «Фрегатом "Палладой"», путешествие от Кронштадта до Японских островов будет стоять у него перед глазами, пока он не увидит Японию воочию…

Они жили на улице Ксениинская, дом 12, квартира 5, как указала Мария Никандровна в одном из своих прошений о пенсии в 1910 году в Главное управление Генерального штаба. Гатчинцы гордятся Алексеевым, оказавшимся столь знатным жителем. Алексеев с любовью описывает их семейный быт, образ жизни, хотя иногда жалуется на скуку, – в центре неизменно мать. Мария Никандровна вела замкнутый образ жизни – Александр Александрович не упоминает даже Куприна, который жил неподалёку, на Елизаветинской, в деревянном «зелёном домике», им покрашенном в этот цвет, а писатель был «очень популярным среди местных жителей…». В квартирке из трёх комнат – она занимала половину первого этажа старого трёхэтажного деревянного дома – была библиотека с книгами русских классиков и словарями восточных языков, ещё отцовская, вывезенная из Турции. Для детских книг был отведён небольшой шкаф. В гостиной висел портрет отца, Алексеев в мемуарах посмотрел на него взглядом художника-сюрреалиста: «Овальное лицо – гладкое, как яйцо. Причёска и усы – безукоризненны». Напротив стояло материнское пианино, уцелевшее от аукционных торгов в Константинополе. Над ним – отцовские акварельные копии двух морских пейзажей и «Боевого герольда» Мейсонье, французского художника-реалиста 2-й половины ХIХ века. Полковнику-разведчику был дан талант художника. Сын пошёл в него. Но и влияние матери, её ежедневные вечерние музыкальные часы не прошли бесследно, уже не говоря о том, что у будущего художника развился безукоризненный слух. Мария Никандровна предпочитала исполнять Бетховена или Шопена (особенное впечатление на него производил его траурный марш), а он просил ещё «Соловья» Алябьева – и «уплывал в сон под музыку».

Он помнил про мать всё, любые подробности, мелочи – вплоть до убранства туалетного стола с её «личными серебряными предметами»: «щётки, расчёски, ножницы и, самое главное, щипцы для завивки волос на спиртовке – культовые реликвии цивилизованного мира, привезённые из Терапьи». Упоминается и венецианское зеркало, «накрытое, как икона, белой кружевной накидкой». «Глядя на мамино отражение в таком обрамлении», он вспоминал её в белых константинопольских пеньюарах своего детства… Для него «эта квартирка была настоящим дивом».

Теперь мать выглядела иначе. Через три года после кончины мужа закончился её полутраур с фиолетовым цветом и отказом от светской жизни. Но непреклонное выражение лица сохранялось, как оставались незыблемыми представления о строгих моральных правилах. К ним со второго этажа приходила француженка-гувернантка с русским именем-отчеством Александра Викторовна. Мама в пенсне с ниспадающей чёрной лентой (такой мы видим её на единственном, гатчинском фото) и мадемуазель в шляпе, с ридикюлем и в неизменных перчатках усаживались друг против друга с прямыми спинами и симметрично сведёнными коленями – «уголок Запада, островок культуры и хороших манер». Оценим остроту взгляда и чувство юмора девятилетнего мальчишки. Иногда они все поднимались наверх, и мадемуазель вместе с двумя воспитанницами обучала их бальным танцам под материнский аккомпанемент. Встав в первую позицию, она учила делать па-шасси, шассе-круазе. Потом начинались падеспань, падеграс, падепатинер… Ах, Франция, нет в мире лучше края… За окном текла иная, провинциальная русская жизнь.

Именно в Гатчине в восемь-девять лет почувствовал он призвание художника. Ещё в Константинополе рисовал простым карандашом «схематично» эскадры, всадников на лошадях, скачущих галопом, оловянных английских солдатиков. Но они, как и другие игрушки, при отъезде из Турции были розданы, «чтобы не увеличивать багаж и стоимость проезда» (мебель для этого продали с торгов). А в Гатчине от крёстной он получил знаменитых нюрнбергских солдатиков. Устраиваемые им подвижные театральные мизансцены манёвров или парадов из плоских профильных воинских фигурок и предрешили его «призвание рисовальщика». Он объяснял: любовь к солдатикам ещё в константинопольское время возникла у него не от воинственного характера. «Мне нравилась их форма, серийная повторяемость одних и тех же полихромных фигурок, отмечаемая время от времени вариацией на ту же тему: барабанщик, офицер или знаменосец…».

Появление крёстной в их семье он посчитает самым счастливым событием гатчинского детства не только из-за судьбоносного подарка. Благодаря этой маленькой энергичной женщине, овдовевшей, как и его мать, поэтому всегда в простом чёрном платье, но с золотой брошью, подарком мужа, он понял: человеку дана свобода, и нельзя её подавлять. Подруга Марии Никандровны, она и крестила мальчика в Казани. Вновь они встретились в Гатчине. «Крёстная отличалась широтой взглядов, терпимостью и любопытством ко всему новому». Сыновьям она предоставила полную свободу действий, несмотря на протесты возмущённых хозяев и даже изгнание их из квартиры. Однажды старший сын устроил настоящий фейерверк в снятой ими под Гатчиной избе. А одна квартира даже горела – он забил её порохом, пироксилином и бикфордовыми шнурами. В результате всех этих опытов «дети крёстной построили моноплан на полозьях, который мог взлетать с поверхности рояля быстрее, чем биплан братьев Райт со своей площадки». По субботам семьи ездили на аэродром, находившийся под Гатчиной (местная гордость), смотреть на тренировочные полёты.

Двенадцатилетний Владимир уже учился в петербургском Первом кадетском корпусе, Николай – в гатчинском реальном училище, и Мария Никандровна могла уделять младшему сыну всё внимание. Что она неукоснительно и делала. Он находился под особым её присмотром – родился слабым, болезненным, и мать долго боялась его потерять. Она читала вслух ему и Николаю, как он помнит, французские книги «Тартарен из Тараскона», сказки графини де Сегюр и «Путешествие двух детей по Франции», вышедшее под псевдонимом Ж. Брюно, а на самом деле принадлежавшее перу жены философа Фулье. (Эту книгу, выдержавшую 260 переизданий, в Петербурге издатель С.А. Манштейн выпустил на французском языке в сокращённом варианте в 1912 и 1913 годах.) Познавательная переводная книжка перекликалась с судьбами братьев Алексеевых: её герои, два маленьких брата, после внезапной трагической смерти отца возвращаются на родину, чтобы поселиться у дяди: оформляя многочисленные документы, они с матушкой несколько раз на корабле и железной дороге пересекают всю Францию.

Мария Никандровна также готовила Александра по античной и священной истории (с её «непонятными и мрачными легендами», как он выразится) к вступительным экзаменам в кадетский корпус. Иного пути для него не было. Матушка долго хлопотала об устройстве и этого сына за казённый счёт. И во все эти унизительные походы по петербургским канцеляриям брала с собой, вероятно, для убедительности бедственного положения. «Вижу её идущую твёрдым шагом по петербургскому асфальту, одетую в строгий фиолетовый костюм. Левая рука согнута в локте, держит ридикюль, словно ружейный приклад. Свободной рукой она подчёркивает шаг». Он увидит и запомнит даже прямое перо на шляпе, похожей на кивер: «…конфликт женской хрупкости с ролью главы семейства причинял мне боль». Всё его сердечное внимание посвящено в воспоминаниях матери, жившей бедно, но с большим достоинством. Любопытно «Свидетельство» гатчинского полицмейстера от 23 сентября 1913 года: вдова полковника Алексеева «имущества, кроме необходимого носильного платья и квартирной обстановки, другого никакого не имеет; ни в чём предосудительном замечена не была; в материальном отношении не богата и нуждается». У сына было чувство – мама приносила себя детям в жертву, чтобы они могли учиться, расти и достойно жить. Заботы, тревоги матери, которые он наблюдал, сыграют важную роль в его душевной жизни. «Этот смысл, который я в семь лет (тут он ошибается, был постарше. – Л. З., Л. К.) придавал маминым хлопотам, преследовал меня всю жизнь и определил глубокие чувства к матери и вообще ко всем женщинам».

Лирически-ностальгические строки прирождённого художника, умеющего рисовать словом незабываемые картины русского детства, наполняют воспоминания – единственное, что свяжет его с родиной. Вместе с ним мы погружаемся в то далёкое, что неизменно зовётся Россией: «Лютая русская зима заканчивается внезапно с появлением кренделей в форме птиц, которых называют "жаворонками", потому что они объявляют таяние снега. Белая ватная тишина пропускает сквозь себя журчание ручейков, отмеряемое капелью… Показывается солнце; его приветствует щебетанье тысячи крохотных птиц, облепивших крыши, звон колокольчиков на санях в Вербное воскресенье, а неделю спустя пасхальных колоколов».

Отрочество

Глава третья