Я посмотрела на телефон. Я была сердита на нее, но этот разговор с незначительными вариациями за прошедшие годы повторялся столько раз, что неожиданностью для меня он не стал.
Эмма была – и вполне заслуженно, как я считала, – зла на мать, ведь та не оказала ей практически никакой поддержки в самые сложные годы ее жизни. Но и я тоже злилась. И имела на это ничуть не меньше, если не больше, оснований. От меня не просто в какой-то момент отреклись, бросив на произвол судьбы, – меня игнорировали большую часть моего детства. Эмма же всегда была любимицей. Но она никогда об этом не задумывалась, никогда не пыталась взглянуть на это с моей колокольни. Эмма всегда была тревожной, всегда на грани нервного срыва, всегда по уши поглощена собственными проблемами и зациклена на своих переживаниях, и это делало ее эгоистичной. Она могла себе позволить не навещать мать, потому что знала: я так не поступлю. Я никогда не смогла бы так поступить и никогда не поступала. Это было бы жестоко.
Но что, если бы я начала разговор с Эммой иначе? Мол, не могу найти в себе мужества поехать, не могу заставить себя на час проглотить свою злость, и на сей раз эту обязанность придется взять на себя ей. Что, если бы я последовала ее примеру? Если бы я перестала быть ее опорой и попросила ради разнообразия сменить меня на этом посту?
Я до сих пор не знаю ответа на эти вопросы. Способен ли человек, который всю жизнь зависел от окружающих, подставить плечо кому-то другому? Не уверена. Думаю, когда ты добровольно принимаешь на себя роль покровителя в чьей-то жизни, нужно заранее смириться с тем, что подопечный всегда будет ставить свои интересы на первое место и изменить сей расклад будет уже невозможно. Он скорее позволит тебе упасть, чем пожертвует собой, чтобы поддержать тебя.
Приехала я раньше времени, потому что таксист – по случаю праздника он содрал с меня за поездку по тройному тарифу – везде, где только мог, превышал скорость. Это было ужасно – бешеная езда, тряска, ощущение полной беспомощности и полной зависимости от другого человека.
Когда я вошла в комнату матери, она сидела в постели в оранжевой футболке и ярко-синей кофте, спадающей с левого плеча. Кофта была со сборчатым воротником, и к одной из его складок была приколота рождественская брошка в виде елочки, украшенной разноцветными шариками. Они поблескивали розовыми и желтыми огоньками.
– Доброе утро, – произнесла я с улыбкой и переступила через порог, пройдя под веткой омелы, подвешенной к притолоке. – Ну, как дела?
– Хорошо, – ответила она. – У меня все хорошо.
Я придвинула стоявшее в углу кресло к ее постели и присела рядышком. Когда мать поместили в это заведение, я наняла водителя с фургоном – визитка красовалась в витрине почтового отделения, – чтобы перевез из дому кое-какие ее вещи. Это кресло было самым значительным дополнением к здешнему интерьеру. И хотя кое-кто из медсестер такого самоуправства явно не одобрял, я настояла на том, что кресло совершенно необходимо. Также я прихватила четыре подушки из тех, что украшали дома кровать матери, несколько репродукций в рамках, торшер с кистями на абажуре, стопку книг и шкатулку с украшениями. Со временем в комнате появились и другие милые мелочи, например нескользящая подставка под графин, с напечатанной на ней фотографией времен моего детства. Пестрая серая ваза для цветов – накануне я купила в цветочном ларьке на вокзале рождественский букет – и планшет, чтобы мать могла смотреть фильмы, проигрывать старые семейные видео, а иногда, если она чувствовала себя на подъеме, писать мне письма по электронной почте. В последнее время я получала их все реже и реже.
Сейчас я оглядываюсь на себя и сама себе удивляюсь. Я столько времени посвящала заботам о матери, даже – возможно, это не совсем правильное слово, но тем не менее – нянчилась с ней. В детстве я пыталась всеми силами заслужить одобрение: отлично училась в школе, выигрывала всевозможные призы и получала похвальные грамоты; помогала по хозяйству: накрывала на стол, разгружала посудомойку и меняла постельное белье; пыталась быть веселой и жизнерадостной, заряжая всю семью позитивом. Все эти украшательства последнего пристанища матери и еженедельные посещения были всего лишь последними примерами многочисленных способов, которыми я пыталась привлечь к себе ее внимание.
Я натянула сползшую кофту ей на плечо, и она недовольно покосилась на меня. Зрачки у нее были расширены. Ее явно чем-то напичкали – то ли от простуды, то ли успокоительным, – и, к счастью, ее затуманенное лекарством сознание не уловило отсутствия Эммы. Оно осталось целиком и полностью незамеченным. И все же, несмотря на воздействие препаратов, в тот день мать проявила ко мне необычайно живой интерес, выспрашивая у меня подробности моей поездки и выпытывая мои планы на остаток дня.
– Ты поедешь к Марни с Чарльзом? – спросила она.
– Просто к Марни, – ответила я.
– Без Чарльза? – уточнила она и свела брови к переносице.
– Без, – сказала я, склонив голову набок, и озадаченное выражение на ее лице сменилось озабоченным, потому что это движение никогда ничего хорошего не предвещало. – Я же тебе говорила. Ты не помнишь? – Я вздохнула. – Чарльз умер.
– Он умер? – Она пришла в ужас, голос стал пронзительным, а лицо исказилось от потрясения, как это бывало каждый раз, когда я пыталась донести до нее эту информацию. – Когда?
– Несколько месяцев назад.
– От чего?
– Упал с лестницы. Я тебе уже рассказывала. Ты просто не хочешь об этом помнить.
– Нет, – заявила она. – Быть такого не может. Это ужасно.