Франция, Париж. Возможно ли, рассмотрев вблизи человеческие судьбы, узнать, почувствовать, каково было здесь, на расстоянии, притяжение Родины? И было ли? Речь о первой эмиграции, о людях, по большей части из России изгнанных, оставивших и потерявших на Родине все.
— Поздно, — сказала Зинаида Алексеевна Шаховская. — Вы опоздали. Этих людей почти не осталось. Лет бы еще восемь — десять назад.
Я знал, что Шаховская женщина умная, прямая, порой жесткая, что советских журналистов не принимает. Но выяснил и другое: в последнее время с ней налаживают отношения некоторые наши журналы, она смягчилась и, кажется, довольна, что ее писательское имя возвращается на Родину.
— Хорошо, — сказала она по телефону. — Я жду вас послезавтра в три. Но не опаздывайте, я ждать не люблю. И раньше не приезжайте, я отдыхаю!
Знатный род ее идет еще от князя Владимира. Всю ветвь, все 32 поколения своего рода она знает.
— Нас и зеленые собирались расстреливать, и красные дома стояли, и я помню разгон имения… Я не сержусь: христианское воспитание, и потом, война есть война. У нас было три имения. В одном убили дядю и тетю, стареньких, в Рязанской губернии. В другом имении — двух дядей. Но нас убивали не крестьяне. Мы, в Тульской губернии, даже от марта 17-го года до весны 18-го жили очень мирно. Потом приехали в имение три комиссара арестовывать мать и отца. И Василий, конюх, поскакал в Матово, за четыре версты. Прибежали еще из других сел крестьяне, человек двести или триста,— вилы, лопаты. И бабы пришли. Окружили приехавших: «Оставьте их, это наше дело. Вы — городские». А второй раз уже человек двадцать пять приехали, с пулеметами. Я, маленькая была, опять — к Василию: «Скорее — в Матово».— «Эх, княжна, княжна, уже и лошадей всех забрали…». Когда нас вели, мама говорила нам, детям: «Впереди идите». Потому что сзади шли и щелкали затворами. И отец, и мать оказались в тюрьме, а я осталась заложницей. Нам с мамой удалось выехать по фальшивому паспорту, помог комиссар один…
В эмиграции Зинаида Шаховская близко сходится с Буниным, Ремизовым, Замятиным, Ходасевичем, Цветаевой, Зайцевым, Теффи, Зуровым. Встречается с Анненковым, Осоргиным, Шагалом, Вячеславом Ивановым. «Задача, вставшая передо мною, — пишет она в книге «Отражения», — была такая: как жить в трехмерном мире, помнить прошлое, питающее настоящее, и различать в них зерно будущего. Я была частью зарубежной России, той самой, которая молилась, трудилась, училась, ссорилась, пела, танцевала и… писала». Из-под пера ее выходят романы, стихи, исторические работы.
Муж ее Святослав Малевский-Малевич — племянник русского императорского посла в Японии. Когда началась вторая мировая война, он, бельгийский подданный, несмотря на непризывной уже возраст (34 года), ушел добровольцем в артиллерийские части. Зинаида Алексеевна уехала во Францию и стала сестрой милосердия в госпитале под Парижем. Немцы оккупировали Францию, и она ушла в Сопротивление. Позже как военный корреспондент присутствовала на Нюрнбергских процессах. Франция наградила ее орденом Почетного Легиона.
— Когда наш госпиталь стали бомбить, весь французский персонал разбежался. Бежали с деньгами, уносили кассу. Хирург, который был во главе отделения, увидев этот позор,— застрелился. С ранеными остались только мы трое — русские: я, Сергей Толстой, внук Льва Николаевича, и еще одна русская. Я обо всем этом написала. И вот чем хороша Франция: как ни жестоко это было для нее, книгу мою не только издали, но и хорошо отозвались о ней.
Шаховская всегда говорила то, что думала. Даже в 1956—57 годах, когда она — ирония судьбы — вернулась в страну, ее изгнавшую, в качестве жены дипломата: Святослав стал первым секретарем посольства Бельгии в СССР. Время было хорошее.
— Хрущев как-то показывал послу и моему мужу Архангельский собор, пригласил посмотреть росписи в алтаре. И посол с женой, и муж пошли, а я отказалась. Хрущев спрашивает: «Почему?» — «Вы из церкви сделали музей,— ответила я, — и теперь меня, православную, приглашаете туда, где мне не полагается быть». Хрущев к мужу повернулся: «У вашей жены есть принципы, это хорошо». Он, конечно, был явно плохо воспитан, но с ним было хорошо, потому что у него были человеческие чувства, я могла его и рассердить, и рассмешить. А Молотов, Каганович улыбаются мне, а глаза холодные. Не помню, кто из свиты, кажется, Брежнев, спрашивает: «А уж вы, княгиня, наверное, как эмигрантка, были за Гитлера?» — «Ох, нет, — говорю, — я была против него, когда вы еще были за». На одном из обедов Серов* — тогда все дрожали перед ним, а я не боялась,— шепчет мне: «Подойдите, подойдите!» Смотрю, Жуков стоит, улыбается: «Вы что же, майор, маршалов не узнаете?». А я, как военкор, была в звании майора. «Я-то вас запомнила, — говорю, — только не думала, что вы майора запомните».
С 1968 года и до недавних лет Шаховская работала главным редактором «Русской мысли». Еще были живы писатели первой эмиграции, историки, критики, литературоведы. Они общались с газетой, выступали с воспоминаниями часто и с удовольствием, тем более что Шаховская ценила вольное, независимое мнение. В своей книге «Отражения» (о русских писателях и художниках) она пишет по этому поводу: «В области воспоминаний достоверности нет. Это не паспорт, не полицейский рапорт, оттого в них можно встретить то, что выше и вернее видимости. …Литературоведам приходится с этим считаться — «У каждого своя правда», по Пиранделло. Правда же писателя, поэта, художника, композитора — это его творчество».
— Вы опоздали,— снова сказала мне Шаховская, — этих людей уже почти не осталось.
Она попросила взять в Москву письмо и небольшую посылку двоюродному брату Константину Сергеевичу Родионову. Ему 96 лет.
— Это о нем писал Пришвин — «Заполярный мед», помните? Это теперь единственный человек на свете, который носил меня, девочку, на руках.
…Потом в Москве Константин Сергеевич попросит прочесть это письмо из Парижа, сам он видит плохо: «Костя дорогой… надеюсь, что ты все еще молодцом. А нас остается все меньше. 10 октября в Нью-Йорке скончалась Наташа — сын ее Иван Набоков захотел похоронить ее в моем склепе — на Сент-Женевьев де Буа. Брат мой очень слаб и ждет не дождется, чтобы Господь призвал его к себе…»
Брат — это сан-францисский архиепископ Иоанн Шаховской. Это он частично послужил для Бунина прообразом Мити.
Пути прообраза и героя «Митиной любви» разошлись. Митя застрелился, а Иоанн Шаховской умирает в Сан-Франциско.
Уходят, все уходят: герои, авторы, прообразы…
При всем разнообразии судеб несомненным у большинства было одно — чувство ущемленности: «Нас приютила Франция, но не французы». Даже на Бунина многие французские коллеги по перу, в том числе Ромен Роллан, смотрели как на беглого, не понявшего сути истории и не разделившего судьбу Родины.