Мне долго везло. Не знаю, сколько тонн металла и взрывчатки отвалил гитлеровский генштаб на мою долю, но все пули и бомбы, направленные в меня, года три с лишним пролетали мимо. Царапало, конечно, засыпало, но ни разу дальше медсанбата я не уходил и надолго от своих не отрывался. А когда дело пошло к финишу, меня рубануло крепко.
Очнулся я черт-те где и мотался по госпиталям без малого полгода. Меня тогда же списали бы под чистую, если бы не лечащий врач — все понимавший, душевный человек. Он знал, что моя семья погибла в Ленинграде и никто меня на гражданке не ждет. А главное, понял, что обидно мне распрощаться со своей дивизией на пороге победы. После всего пережитого на родной земле очень хотелось добивать гитлеровцев где-нибудь поближе к Берлину.
Составили мне в госпитале документ, в котором значилось, что хотя я и ограниченно годен, но направляюсь в своде часть вроде бы по требованию командования. Большого вранья в этом не было, поскольку среди моих бумаг действительно хранилось письмо командира дивизии с просьбой к госпитальному начальству отправить меня после выздоровления на прежнее место службы.
Выдали мне аттестат, сухой паек на дорогу и отпустили на все четыре стороны. Где находилась в ту пору моя дивизия, я не знал. За сотни километров от фронта нелегко было найти человека, который подсказал бы, куда мне ехать. Помог летчик, сосед по палате. Он посоветовал лететь и дал письмецо к другу на ближайший аэродром.
На первом попавшемся самолете вылетел я в Бухарест. Такой уж рейс подвернулся. Мог бы полететь и в Софию, или под Будапешт, — чистая случайность. А от нее уже потянулся ряд событий, которых я никак предвидеть не мог. Если бы мне какая-нибудь цыганка нагадала, что батальона своего я уже не увижу и на передовой не побываю, и как рвутся снаряды не услышу, что буду до конца войны администратором, дипломатом, кем угодно, но только не сапером, — я бы посмеялся над нелепой гадалкиной фантазией.
В Бухарест мы прилетели большой компанией офицеров, но уже у выхода с аэродрома я отстал. Больная нога расходилась медленно, подпрыгивать, чтобы поспеть за другими, я не хотел, пошел не торопясь, солидно, и вскоре потерял своих попутчиков из виду.
Когда вышел на улицу, возникло у меня странное ощущение нереальности окружающей обстановки. Как будто перенес меня самолет не на четыреста километров вперед, а на много лет назад. Навстречу мне шли люди из довоенных заграничных фильмов. Проехала на высоких рессорах и дутых шинах двуколка. И гнедая, лоснившаяся под солнцем лошадь, и кучер в куцем пиджачке с медными пуговицами, в цилиндре, подгонявший лошадь длинным тонким хлыстом, и сидевшая в экипаже нарядная женщина — все было из далекого, чужого прошлого.
Чем ближе я подходил к центру, тем гуще становилась толпа, тем чаще встречались мужчины призывного возраста, чисто одетые, сытолицые. Они никуда не торопились, шли, прогуливаясь, останавливались, болтали. Я смотрел, как склонялись жирные затылки над женскими ручками, и никак не мог свыкнуться с тем, что все это не во сне, а на самом деле. Даже попадавшиеся крестьяне в высоких шапках и белых рубахах до колен, даже оборванцы — босоногие, но в шляпах, надвинутых на глаза, — выглядели ряжеными.
Зрение мое словно раздвоилось. Сквозь высокие здания, в которых не было ни одного разбитого стекла, я видел развалины домов, лишь несколько часов назад оставленных мной по ту сторону границы.
Я знал, что король Михай отрекся от своих бывших союзничков и даже помогает добивать Гитлера. Но ничто не могло помочь мне от ожога глубокой обиды. Слишком многое мешало примириться с этими благополучными улицами и людишками, так дешево откупившимися от военного горя.
Какой-то юркий лощеный тип подкатился ко мне, приподнял котелок, приветливо оскалился и на чистом русском языке спросил:
— Может быть, господину офицеру нужны леи?
— Что? — не понял я.
— Господин офицер из России. Нужны леи, могу продать за рубли… Есть сульфидин… Если господин офицер едет к сербам, могу предложить динары… Есть свежие девочки…
Он мельтешил перед глазами, терся локтем, заглядывал в лицо. Я остановился, перебросил с руки на руку свернутую шинель и очень отчетливо благословил его по-волжски — многоэтажно. Он шарахнулся, даже котелок подпрыгнул, и быстро-быстро умотал в сторону.
Таков был мой первый дипломатический контакт с Западом.
Сердобольный старичок, заметивший, что нога моя плохо слушается, посоветовал сесть в трамвай. Я сказал кондуктору: «В комендатуру» — и протянул рубль. От денег он отмахнулся и показал на сиденье, плетеное из соломки, — садись, мол, довезу.
Когда я нашел наконец солидный особняк комендатуры и увидел на широкой парадной лестнице наших солдат и офицеров, обрадовался так, будто доплыл до родного берега. Расположились здесь широко, по многим кабинетам, и пока я раздумывал, в какой из них толкнуться, меня окликнули:
— Таранов!
Оглянулся и не сразу узнал подполковника Нечаева из политуправления фронта, давнего моего знакомца, еще с тех времен, когда он служил у нас в дивизии. Чем-то он очень отличался от того майора Нечаева, которого я последний раз видел месяцев семь назад. Он тоже смотрел на меня, как бы не доверяя глазам, и спросил: