Книги

Рязанцева Н.Б. Не говори маме

22
18
20
22
24
26
28
30

А мне интересно, смогу ли припомнить детали, подтексты, нырнуть в то время. Безнадежная любовь все помнит. Утром Илья говорил с кем-то по телефону. Не говорил — мычал, крайне недовольный, и я поняла, что это звонит Шлепянов, и про что он спрашивает — догадалась. Какими словами, интересно бы узнать, думала я за завтраком, наблюдая Илью в легком смущенье. Он бы покраснел, если б умел краснеть. Мне стало смешно: вот уже третий человек нас соединяет — в уме своем. А мы и не помышляем. Я сделала вид, что ничего не слышала.

В Таллинне первое, что я увидела — болгарские сигареты на каждом углу. Тут же купила блок «Шипки» и отправила Авербаху бандеролью. И тут же стала мучиться — не слишком ли явный знак внимания? Но карточный долг — святое дело. Как бы просто это было с кем угодно другим, тысяча подобных мелочей начисто стираются из нашей памяти. А этот свой вызывающий, головокружительный поступок помню. Ну просто письмо Татьяны к Онегину! Так он и понял этот жест.

В Таллинне мы жили в маленькой закрытой гостинице ЦК, отнюдь не роскошной, как в других республиках просто опрятный дом приезжих. Номера Элем Климов заказал заранее. Там, в Таллинне, мы отпраздновали его день рождения — в роскошном ресторане «Глория», куда и днем не пускали без галстуков, а по вечерам ходили в артистическое кафе «Кукушка» — словом, гуляли по доступной нам загранице с эстонскими друзьями — у Ларисы там были однокурсники — Лейда Лайус и Юрис Мююр, а я еще по утрам посещала студию и «отсматривала» всю ее продукцию, а опекал меня — «московскую журналистку» — Ленарт Мэри, служивший тогда на студии просто редактором. Да, тот самый, что стал (теперь уже можно сказать «был») первым президентом независимой Эстонии. И не только этим знаменит: он крупный ученый, историк, этнограф и автор научно-популярных фильмов об угро-финских народах. Вскоре после того лета я снова с ним познакомлюсь — уже через Илью, который необыкновенно Ленарта уважал и ценил. Но это все потом, Эстония станет для нас «лирической величиной», сказочным островком, а в то лето я и вообразить не могла, что мы вместе будем гулять по этим улицам.

Судьба исподволь позаботилась: все тот же Толя Ромов оказался в Таллинне, заключил там договор на сценарий про астрономов (режиссер К. Кяспер, редактор Л. Мэри) и собирался его писать вместе с Авербахом. Толя снимал комнату в пригороде, у самого моря. У него был с собой маленький магнитофон. «Хочешь, я поставлю любимую музыку Ильи Авербаха?» — и вот мы сидим с ним у серенького прохладного моря и слушаем «Modern Jazz Quartet». Сколько б я ни слушала потом эти элегические звуки — я вижу тот берег: яркое негреющее солнце, чистый песок, ветер гнет жесткую седую траву, и сквозь шорох песка и прибоя едва слышно «Jango» — в плохой, затрепанной записи. Ради этого я к Толе и приехала — чтоб услышать что-нибудь про Авербаха. Но больше ничего не услышала, кроме «любимой музыки», очень подходящей для прощания с несбыточной любовью.

В Москве он вдруг позвонил! Из Ленинграда! Помню, что ванна у меня перелилась, я как раз стирала, и никого не было дома. Говорили мы недолго, он поблагодарил за сигареты, дал какое-то небольшое порученье и сказал, что надеется скоро быть в Москве. Я сдержанно что-то бормотала, а потом — вот эту сцену легко разыграть в немом кино — то ли прыгала, то ли плясала босиком, то ли упала на тахту и глядела в потолок, но про ванну вспомнила, когда вода полилась в коридор. Раньше барышни падали в обморок от нахлынувшего счастья, им давали нашатырь, а я ползала с тряпками и тазами и смеялась. Одна в пустой квартире — редкая удача, «остановись, мгновенье!» Но они никогда не останавливаются.

Илья приехал и сразу позвонил. Мама Толи Ромова Нина Игнатьевна снимает дачу в Переделкино, они с Толей засядут там работать, и не могу ли я приехать туда завтра на небольшой праздничный обед, от меня это совсем близко, по Киевской дороге. Я жила тогда на Ростовской набережной, в известном всей Москве «круглом» доме, к нему только что пристроили «крылья», и отец, став большим начальником, получил квартиру в левом, «совминовском крыле». Моя комната выходила в тихий Неопалимовский переулок, а по ночам я работала в кухне, откуда вид на реку, на Бородинский мост и метромост, на проплывающие баржи и речные трамваи. Прямо напротив — Киевский вокзал.

Мы договорились, что Илья меня будет ждать на станции «Мичуринец» в пять часов, а то мне самой не найти дорогу к даче. Целый день я ездила по каким-то делам, на «Мосфильм», в «Комсомольскую правду», и вот — бегу, опаздываю, разгребаю толпу у Киевского и кидаюсь в первую попавшуюся электричку. Уже шестой час, «час пик», вроде бы все поезда — «со всеми остановками». Стою в тамбуре и подгоняю поезд, а то он больше тормозит, чем едет. На всякий случай спрашиваю: «А в Мичуринце?» «Со всеми, кроме „Переделкино“ и „Мичуринца“».

Прилипаю к стеклу. Вон он стоит — Илья, на платформе, в зеленоватых брезентовых джинсах, и смотрит на часы, а мы проносимся мимо. «Посмотри же сюда!» — я колочусь в стекло, а он как раз смотрит на часы. А я даже адреса не взяла на всякий случай, даже улицы не спросила. На ближайшей станции внимательно вчитываюсь в расписание. Поезда идут часто, но опять — «кроме Мичуринца». Он стоит уже час. Ну не тот это человек, чтоб стоять больше часа! Все, я проехала. мимо своего счастья, и в каком-то уже философическом оцепенении вышла на всякий случай в «Мичуринце».

Счастье мое уже собиралось уходить, но тоже оглянулось на всякий случай. Он даже не бранился — такой у меня был вид. Никакого вида — увядший букетик для Нины Игнатьевны в руках и полный упадок сил. А ему как раз исполнялось тридцать лет. Заранее не сказал, потому что — что тут праздновать, да и денег нет. У добрейшей Нины Игнатьевны окрошка и малина — любимая ягода Ильи. На террасе, в кривом скрипучем доме — водка из граненых стаканчиков. И первый реальный кинодоговор забрезжил, и поездки в Эстонию. И было за что выпить, и было куда в гости пойти в тот вечер. Мы побывали на настоящей даче, у Ираклия Андроникова, его дочь Манана пригласила. Там были еще гости, и сам Ираклий Луарсабович развлекал своими замечательными рассказами, но я мало что запомнила. Я запомнила Илью на платформе «Мичуринец». Он меня дождался!

В ту неделю мы еще куда-то ходили, на футбол в Лужники, в Дом журналистов, в гости к его однокурсникам, и даже однажды целовались на ступеньках у воды, у Бородинского моста, под моим «круглым» домом, но я не приглашала его к себе, и он не стремился со мной уединиться где-нибудь в комнате у Толи в Гнездниковском. Мы просто «гуляли», как школьники, которые «дружат» и боятся прикоснуться друг к другу. В этом было что-то странное. Ну да, мы целовались у реки, но тут же разбежались, распрощались Как будто навсегда. До меня дошла наконец-то горькая истина: «А я люблю женатого». Как песенка из «Дело было в Пенькове». Во всей своей «пеньковой» простоте, в смысле — «с любовью справлюсь я одна…»

Я часто бывала на «Мосфильме». Выбивала аванс, который всё не платили из-за чистых формальностей. Однажды в коридоре ко мне подошел незнакомый человек спортивной наружности и спросил без предисловий: «Вы не играете в волейбол?» Я когда-то играла во вгиковской команде, но неважно играла, в чем сразу призналась. «Может, вы плаваете?» Я в школьные годы плавала кролем, третий разряд, и давно не плавала. Он дико обрадовался. «Выручайте, — говорит, — надо ехать в Ленинград, состязаться с „Ленфильмом“, а все наши девушки по экспедициям. Уже билеты в кармане, а команды не собрать». Он с таким отчаяньем, схватив меня за рукав, упрашивал, что я согласилась выступить за честь «Мосфильма», «Вы кто по специальности? Что-то я вас раньше не видел». — «Я автор, — говорю, — на договоре. Сценарий пишу». «Ну ничего, — он чуть-чуть напрягся, покумекал. — Мы вас кем-нибудь оформим, зарплату получите». Я согласилась не ради зарплаты, от самого слова «Ленинград» сердце обрывалось — «крыша поехала», как теперь говорят. Я не подумала, могу ли проплыть стометровку кролем, доплыву ли вообще. В четырнадцать лет — да, триста метров плавала для разминки, а мне скоро двадцать шесть, и что я скажу маме и что — Ларисе Шепитько, которая неотступно следит, как продвигается сценарий? Сказать, что решила «вернуться в большой спорт» — да кто мне поверит? Начиналась полоса большого вранья.

В Питере нас поселили в какой-то «общаге», и я сбежала к родственникам. Волейболистки откуда-то прибыли, и мне не пришлось позориться, просидела запасной. А плавать кролем действительно было некому. Да еще в открытом бассейне, под моросящим дождиком, в так называемом ЦПКиО. Начиналась промозглая питерская осень, в бассейн летели желтые листья. От одного вида этой темной воды пробирал колотун. С утра я позвонила Илье, мы условились о встрече в каком-то кафе, в центре… Он был нервный, куда-то бежал, я явно не вписывалась в его планы. Спортивный руководитель подбадривал: «Главное — доплыть, как-нибудь, хоть за час, а то получим „баранку“. Ты на них не смотри, у них „подставные“, сейчас мы их снимем…» Он побежал разоблачать «подставных» пловчих, не имевших отношения к «Ленфильму», а мы плюхнулись в холодную воду и поплыли среди желтых листьев кролем. Пятьдесят метров я проплыла в хорошем темпе, а потом стала умирать. Никому не советую. Вот так, без тренировки. «Подставная» пловчиха была далеко впереди, две другие девушки отстали навсегда, может, и вовсе не доплыли, а я доплыла! Каждому случается раза два-три в жизни побывать на волосок от смерти. Вот это был тот самый случай. Как я вылезла и кто меня растирал — не помню. Фальшивую «ленфильмовку» разоблачили, я принесла команде очко!

Мы встретились в неуютном тесном кафе, и Илья мне рассказал сюжет «Непобедимого» — про стареющего, сходящего бегуна на длинные дистанции. Он мечтал снять картину про спорт, сам, как режиссер. А пока — эстонские астрономы уже встали поперек горла, и еще какие-то предложения, планы, дела, дела, дела… Я была тут явно некстати. Глаза у него бегали, разбегались. К нам кто-то подсаживался, и один человек, маленький, усатенький, засиделся, они давно не виделись и болтали помимо меня. А когда мы встали — уходить, зашуршали своими «болоньевыми» плащами, приятель этот вдогонку спросил: «Ну как там Эйбутина, все в порядке? Когда ждете прибавления?» Илья ответил, что скоро, и всё в порядке.

Мы вышли под моросящий дождик. Я была этой новостью так ошарашена, что вопросы застревали в горле. Да и вопросов не было, все объяснилось: у него беременная жена, и ей скоро рожать. И он даже не делает вид, что рад моему приезду. Доплыла, идиотка. Разговоры сами собой сворачивали на надежные литературные тропы. Про жену удалось узнать, что она из Каунаса и не любит Тургенева. Зато можно в тряском трамвае обсудить, религиозный ли писатель Достоевский. На набережной Фонтанки мы старательно отворачивались от лестниц, ведущих к воде. Помню, как он уходит по лужам, быстро, косо, одно плечо выше другого. Уходит навсегда.

Вдруг, недели через две — звонок откуда-то издалека, незнакомое эстонское название. И двое — Илья и Толя — наперебой мне рассказывают, как прекрасно они живут, что за волшебное место это Пыхо-Ярве возле города Отепя, который под Тарту. «Приезжай, если можешь», — говорит Илья. «Приезжай — не пожалеешь!» — кричит Ромов. «Я тебе перезвоню завтра в это же время, — говорит Илья командным тоном. — Развязывайся с делами и бери билет до Тарту». Времени пококетничать, потянуть «я подумаю…» не оставляют. За меня уже приняли решение. А у меня недописанный финал, и Лариса рвет и мечет, и завтра сдавать очередной вариант, и в газету надо ехать ругаться, передернули мою статейку до полного «наоборот», газетный «подножный корм» дорого достается, журналиста ноги кормят, а туфель осенних нет, а которые есть — их уже никто не починит. Я сижу за машинкой, тупо уставившись в очередной, четвертый финал. Я уже знаю, что поеду, — пропади оно все пропадом! Из последних драматургических сил сочиняю версии для родителей, для Ларисы…

В Тарту я не стала ждать автобуса, схватила такси, и таксист оказался гонщиком, и помчался по извилистой дороге так, что дух захватывало. В духе картины «Мужчина и женщина» (которой тогда еще не было) летела я в Пыхо-Ярве. Приезжаю — среди леса дом, белый как корабль. Вокруг — ни души, ни звука, только листья падают. Кричу «Ау!» — как в русской сказке. Вижу озеро за деревьями, посреди озера — остров. Тишина на много километров вокруг. Наконец, вылезает откуда-то старый привратник. Он ни слова не знает по-русски и глуховат. Кричу ему в ухо фамилии постояльцев — Ромов, Авербах! Кое-как, жестами, объяснились. Они пошли к автобусу меня встречать. Они жили там одни. Наверху ресторан, внизу — комнаты для приезжих.

«Ты ела когда-нибудь настоящий Пыльтса-амасский мармелад?» — вскричал Илья, как только мы встретились. Они передразнивали эстонский акцент и веселились как дети. Сценарий свой эстонский читали с акцентом. Илья любил Эстонию хотя бы за то, что она не пахнет большевиками. В тот год его ненависть к их власти была в самой острой фазе. Он обличал эту власть вместе с «важнейшим из искусств» и с продажной литературой, не упускал случая сказать обвинительная речь — то про фильм «Великий гражданин», то про Гайдара, то про Маяковского, уж не говоря о современниках. Как раз недавно прошел суд над Иосифом Бродским, стенограмма этого процесса ходила по рукам, и я ее читала, но для ленинградских интеллигентов, друживших с Бродским и знавших все подробности, это была такая свежая рана, такая ярость от бессилья закипала, что только взять автомат и крушить подряд этих ублюдков.

Я с изумлением выслушивала эти приступы «молодежного» экстремизма. Мы еще во ВГИКе прошли эту стадию, уяснили, в какой стране живем, гражданский темперамент иссяк, растворился в анекдотах, и каждый в одиночку выбирал для себя путь выживания, неучастия в этом безобразии. В обличительных монологах Ильи я ничего нового не услышала, все это уже носилось, пронеслось в воздухе, кого-нибудь другого я бы и слушать не стала, но он уже тогда называл октябрьскую революцию «переворотом», досадовал и негодовал прямо из того времени, будто сам причастен к этой беде, к тому, что не спасли, профукали Россию, отдали кучке большевиков, которых никто и в расчет не принимал. Он уже читал Шульгина и множество мемуаров о том времени, и философствовать об истории, которая не имеет сослагательного наклонения, с ним явно было неуместно. Он там жил, где большевиков еще и духу не было. «И служил царю и отечеству? — усомнилась я. — Да ты бы там стал левым эсером!» «Никогда! — обиделся он. — Я — кадет, давно вступил в кадетскую партию, дружу с Шингаревым и Кокошкиным…»

Мы тогда еще не читали ни Набокова, ни бунинские «Окаянные дни», ни Бердяева, ни «Несвоевременные мысли» М. Горького, ни многого другого, хотя уже обсуждали с пристрастием подпольного «Доктора Живаго», и я сейчас с трудом, боясь соврать, вспоминаю наши исторические споры. Обреченность моих дедов-прадедов была для меня удручающей данностью столь понятной и неактуальной, как прошлогодний снег, и вдруг воображением Ильи она окрасилась в романтические тона. То есть из «России, которую мы потеряли» — я знала многих — старух, старушек, не сдающихся дам. Но не мужчин — их истребили, они самоистребились, обратились в поэтические тени, а душа по ним тайно тосковала, искала своего придуманного Гумилева.

Илья был оттуда, из всех миновавших эпох он выбрал эту обреченность, хотя и в других временах был вполне начитан, и его детские, юношеские чтения оставались всегда при нем. Даже совсем уже больной, он перечитывал «детские» свои книжки — Дюма, Диккенса. Вообще ностальгия была частью его существа, не минутными приступами, а навязчивым состоянием, с которым он пытался бороться. Иронизировал над собственной сентиментальностью. По какому потерянному раю он тосковал? По запаху «кашки»? Он клевер всегда называл «кашкой» и любил все деревенские запахи, только в русской деревне умел отдыхать. Но об этом я узнала нескоро.