«Очень любопытно было в Розанове совмещение психологического юдофильства с политическим антисемитизмом. Он питал органическое пристрастие к евреям и, однако, призывал в свое время к еврейским погромам за “младенца, замученного Бейлисом”. Одновременно проклинал и благословлял евреев», – писал первый биограф Розанова Э. Голлербах.
«Всю жизнь Розанова мучили евреи. Всю жизнь он ходил вокруг да около них, как завороженный, прилипал к ним – отлипал от них, притягивался – отталкивался. Не понимать, почему это так, может лишь тот, кто безнадежно не понимает Розанова, – рассуждала Зинаида Гиппиус. – Евреи, в религии которых для Розанова так ощутительна была связь Бога с полом, не могли не влечь его к себе. Это притяжение – да поймут меня те, кто могут, – еще усугублялось острым и таинственным ощущением их чуждости. Розанов был не только архиариец, но архирусский, весь, сплошь, до “русопятства”, до “свиньи-матушки” (его любовнейшая статья о России). В нем жилки не было нерусской; без выбора понес он все, хорошее и худое – русское. И в отношение его к евреям входил элемент “полярности”, т. е. опять элемент “пола”, притяжение к “инакости”. Он был к евреям “страстен” и, конечно, пристрастен: он к ним “вожделел”».
То было, действительно, нечто похожее на влеченье рода недуга, и В. В. в разные периоды своей жизни отзывался о евреях восторженно, заинтересованно, сердито, ревниво, резко, ужасающе и никогда равнодушно. Впрочем, строго говоря, это ведь касалось не только евреев, а всего, о чем он писал.
«Конечно, умнее меня было много людей на Руси (Гиляров-Платонов, Рцы, Фл.) (хотя, пожалуй, им менее “удалось”, чем мне, и в сфере изобретения мысли), – но мне кажется (иногда), ни через одну русскую душу не прошло столько гнева и умиления, – записывал он в «Мимолетном» в июле 1914 года. – По количеству прошедшего гнева и прошедшего восхищения – мне кажется, душа моя первая.
“И не устала”.
И никогда не устанет.
И мое прозвище – “Р. разгневанный” и “Р. умиленный”.
В сущности, я непрерывно этими чувствами волнуюсь.
На меня точно валится океан – гнева, океан – умиления. И плечи мои омывает. И голову мою заливает. Когда бы я ни был – я никогда не спокоен. “Равнодушной”, “безразличной” минуты – я не знаю ни одной. “Равнодушным” я себя никогда не помню. Это что-то странное. Необыкновенное.
Гуляю. Купаюсь. Набиваю папиросы. Обедаю. Чай пью. Все равно. Шум и волны – справа и слева (как когда купался возле Риги). Именно – выше головы моей. И именно – омывают.
Это – чудесное явление. По существу, чудо. И я рожден и живу “в чуде”.
Страхов мне давно сказал поразившее меня наблюдательностью замечание:
“В вас есть
– И тогда, – договорил Страхов, – вы обливаете любовью или презрением предмет.
Это – глубочайшее замечание, какое мне в голову не приходило (“менее умен”) и которое формулирует основную мою стихию.
Действительно…
Я “потом люблю”.
Т. е. – предмет.
А сперва – поднялась волна: Сладкая.
Горькая.