Книги

Розанов

22
18
20
22
24
26
28
30

«Очень любопытно было в Розанове совмещение психологического юдофильства с политическим антисемитизмом. Он питал органическое пристрастие к евреям и, однако, призывал в свое время к еврейским погромам за “младенца, замученного Бейлисом”. Одновременно проклинал и благословлял евреев», – писал первый биограф Розанова Э. Голлербах.

«Всю жизнь Розанова мучили евреи. Всю жизнь он ходил вокруг да около них, как завороженный, прилипал к ним – отлипал от них, притягивался – отталкивался. Не понимать, почему это так, может лишь тот, кто безнадежно не понимает Розанова, – рассуждала Зинаида Гиппиус. – Евреи, в религии которых для Розанова так ощутительна была связь Бога с полом, не могли не влечь его к себе. Это притяжение – да поймут меня те, кто могут, – еще усугублялось острым и таинственным ощущением их чуждости. Розанов был не только архиариец, но архирусский, весь, сплошь, до “русопятства”, до “свиньи-матушки” (его любовнейшая статья о России). В нем жилки не было нерусской; без выбора понес он все, хорошее и худое – русское. И в отношение его к евреям входил элемент “полярности”, т. е. опять элемент “пола”, притяжение к “инакости”. Он был к евреям “страстен” и, конечно, пристрастен: он к ним “вожделел”».

То было, действительно, нечто похожее на влеченье рода недуга, и В. В. в разные периоды своей жизни отзывался о евреях восторженно, заинтересованно, сердито, ревниво, резко, ужасающе и никогда равнодушно. Впрочем, строго говоря, это ведь касалось не только евреев, а всего, о чем он писал.

«Конечно, умнее меня было много людей на Руси (Гиляров-Платонов, Рцы, Фл.) (хотя, пожалуй, им менее “удалось”, чем мне, и в сфере изобретения мысли), – но мне кажется (иногда), ни через одну русскую душу не прошло столько гнева и умиления, – записывал он в «Мимолетном» в июле 1914 года. – По количеству прошедшего гнева и прошедшего восхищения – мне кажется, душа моя первая.

“И не устала”.

И никогда не устанет.

И мое прозвище – “Р. разгневанный” и “Р. умиленный”.

В сущности, я непрерывно этими чувствами волнуюсь.

На меня точно валится океан – гнева, океан – умиления. И плечи мои омывает. И голову мою заливает. Когда бы я ни был – я никогда не спокоен. “Равнодушной”, “безразличной” минуты – я не знаю ни одной. “Равнодушным” я себя никогда не помню. Это что-то странное. Необыкновенное.

Гуляю. Купаюсь. Набиваю папиросы. Обедаю. Чай пью. Все равно. Шум и волны – справа и слева (как когда купался возле Риги). Именно – выше головы моей. И именно – омывают.

Это – чудесное явление. По существу, чудо. И я рожден и живу “в чуде”.

Страхов мне давно сказал поразившее меня наблюдательностью замечание:

“В вас есть а-prior’ные негодования и восторженности: и довольно безразлично и для вас случайно – что под них попадет”. Он сказал как-то ловчее и удачнее: но мысль та, что ранее, нежели какой-нибудь предмет явился перед моими глазами, встретился в жизни мне, представился моему воображению, – я уже “люблю” или “ненавижу”. Так сказать, люблю и ненавижу “с ожиданием”. Вообще – любовь и ненависть – первое и безыменное. Оно – сперва. Имя приходит – “потом”, “во-вторых”.

– И тогда, – договорил Страхов, – вы обливаете любовью или презрением предмет.

Это – глубочайшее замечание, какое мне в голову не приходило (“менее умен”) и которое формулирует основную мою стихию.

Действительно…

Я “потом люблю”.

Т. е. – предмет.

А сперва – поднялась волна: Сладкая.

Горькая.