Тогда… – я задумался, хочу в Москву 1994 года.
– К русским? – Санчес скривилась, – не пойду я к русским! Но ладно. Я сегодня добрая. Пошли лучше на Украину. Какие ты там города знаешь?
– Донецк, – бросил я наугад.
Вот и пошли в Донецк. Там все то же самое! Согласен?
– Ладно…
В Донецк я попал во второй раз – первый был лет десять назад, когда я входил в этот город вместе с солдатами вермахта в их сверкающих касках. Они, и я вместе с ними, сражались холодно и расчетливо, почти как маши-ны из Других планет, но сам Донецк мы преодолели за один день, и я совер-шенно ничего не запомнил.
Теперь же мы с Санчес шли по ночной улице в мат-привате, вдоль облез-лых пятиэтажных домов с заколоченными окнами, и погасших фонарей, ли-шившихся ламп, а вдалеке, за океаном проржавевших крыш, торчали беско-нечные частоколы черных заводских труб с красными сигнальными огнями, плыл белесый дым, да глухо грохотали металлургические комбинаты.
Мы шли быстрым шагом, а мимо то и дело пробегали или проползали ползком пьяные русские – щетинистые, загрубелые, беззубые, крепко пах-нущие потом и перегаром.
Гадость! прикрикнула Санчес, и снова заговорила о мире, вот, Аури, зря ты не доволен, что тебе выпало счастье жить в информационно-синтети-ческом обществе. Не веришь ни во что. Ходишь надутый на всю жизнь – а зря! Вот, посмотри, – она обвела рукой крыши домов, и указала на мрачную панельную башню, темную, как провал в облаке белого дыма. У подножья башни, меж двух пятиэтажных домов, тускло поблескивал памятник лысому человеку с протянутой рукой, а над башней обгорелым скелетом повис наск-возь проржавевший строительный кран, видишь? Санчес замолчала, до-жидаясь, пока я скажу «нет» или «да», но, не дождавшись, продолжила, – это социализм. Система индустриального общества, высшей ценностью которой ставилось Равенство. Справедливость. И ради того, чтобы один человек, не дай Бог, не пробился наверх, сбросив вниз десяток-другой менее сильных, со-циалисты отняли у людей Свободу. А теперь посмотри, – Санчес махнула ру-кой вдоль улицы, и мой взгляд сам собой остановился на перевернутом мусор-ном баке с выкатывающимся из него языком разноцветного мусора, трех оборванных ботах-бродягах в вонючих лохмотьях, и разбитых окнах одной из квартир, – это капитализм. Другая система индустриального общества, где высшим благом считалась Свобода. И чтобы каждый мог добиться всего, что он может «может», заметь, а не «хочет» капиталисты поделили весь мир на богов и убогих. А теперь посмотри сюда, – Санчес звонко стукнула себя ку-лаком по груди, – это синтетизм, в котором каждый может добиться всего, и в котором все абсолютно равны. Скажи мне, что это прекрасно!
– Угу. Прекрасно, кивнул я, а она схватила меня за плечи, заговорила мне прямо в лицо.
– Но тебе ведь не нравится! Не нравится! Почему?
Не поймешь, – процедил я, и она отошла.
– Ну и не надо, – Санчес обиженно прикусила губу, – жил бы ты луч-ше как я… Знаешь, сходил бы на Арену, взял бы самурайский меч, срубил бы головы этак две или три. Или пошел бы с огнеметом, сжег бы пару де-сятков юзеров и стало бы тебе легче! Знаешь, как они красиво горят?
– А если тебя саму?
– Да меня, кстати, сжигали раз пятьсот. Поначалу я боль отключала, а теперь и не отключаю уже. Даже нравится! Ну а после Арены сходил бы в церковь, или в мечеть, или в буддийский храм, помолился бы там. Испове-довался бы в Кельнском соборе. Разве не здорово?
– А от чего мне исповедоваться?
– Тут ты прав… А я вот после ночи с Калигулой исповедовалась долго. Калигула это нечто, я тебе скажу: в постели та-а-акой! Знал бы ты, что он выделывает… Ладно, не смущайся!
– Да я и не смущаюсь.
– На его месте ты можешь оказаться хоть сейчас. Но ты и не пытаешься. От чего?
– Не хочу.