Книги

Разговоры об искусстве. (Не отнять)

22
18
20
22
24
26
28
30

– Петрович, старпом-то твой где?

– Да зачем он тебе? Сейчас скажу боцману посмотреть, где-нибудь здесь лежит, отдыхает.

– Да нет, у меня отдыхает. Отсыпается. Оказалось, старпом по пьянке выпал за борт, но как-то на автомате легко держался на воде, пока не подобрали. Старпом относился к подобным байкам абсолютно спокойно. Говорили, что он был автором стахановского (стакановского, добавляли рассказчики) предложения. Оно заключалось в следующем. На иранской стороне царил сухой закон. Из-за бутылок, если их обнаруживала иранская таможня, у капитанов и команды в целом возникали серьезные неприятности.

Так вот, старпом заливал спирт в плафоны, которые должны были освещать каюты (Разумеется, это относилось к наиболее доверенным членам команды, которым не могло прийти в голову зажечь свет). Залезать в плафоны у иранских таможенников не хватало воображения. На реке я узнал и экономический секрет, позволявший судить о неисчерпаемости ресурсов советской экономики. Или, наоборот, о неизбежности ее краха. Это как хотите, лично я тогда придерживался первой версии, врать не буду. Так вот, я увидел открытую бункерную баржу с щебнем красного цвета. Баржа шла вверх по течению. Минут через двадцать точно такая же баржа, груженая терриконами явно такого же по цвету и консистенции щебня, бодро шла навстречу. Я поразился этой логистике: взад-вперед один и тот же материал, это ж надо!

– Не боись, Давыдыч, – по свойски объяснил мне все капитан. – Не ссы за нашу экономику. Наше, речное, дело катать взад-вперед, мы получаем за километро-часы, остальное нас не волнует. Конечно, когда-нибудь это все накроется медным тазом. Но не при нас. Не доживем. Ошибся капитан. Дожили.

Лекций я так и не прочитал. Как-то неудобно было выполнять это чисто формальное задание в неформальной обстановке. Ну, куда я со своими проектором с диапозитивами, вроде не чужой. Зато были разговоры о жизни. И о художниках пришлось поговорить, и об искусстве, видимо, все-таки смог найти какой-то затрагивающий и эту компанию поворот. Опыт-то у меня был. Не сочтите за нескромность, но вы смогли бы прочитать лекцию хоть о самых распередвижниках в шесть утра хмурой ночной смене ремонтников, настроившихся похмелиться, в автобусном гараже в Иркутске? И не только не получить по голове, но и посидеть потом с ними за столом, и самому послушать? После этого лекциями в «школе Кристи» или там в Гугенхайме смешно было бы гордиться. Искусство принадлежит народу. Это верно. Но – по разному принадлежит.

Вернусь к главному впечатлению.

Стоянку нам определили где-то в районе Ростова, у какой-то дальней, задрипанной грузовой пристани. Идти пришлось долго, по лужам и каким-то угольным россыпям. Но – дошли. Ресторан был на нынешний взгляд совершенно убогим, да и по нашим тогдашним, все-таки ленинградским, меркам, не предвещал ничего хорошего. Но что значили прежние мерки для нас, мореманов, почти что членов экипажа, дорвавшихся до берега. Морячки как-то по-особенному ухмылялись, намекая на то, что нас ожидает. Не просто выпить и пообедать в ресторане (все-таки питание, которым обеспечивал кок, надоедало). Что-то такое нас ожидало, небывалое! Наиболее рассудительные даже предлагали Лене остаться на судне: дескать, приличной женщине такой опыт ни к чему. Конечно, это только раззадоривало. Команда расселась за сдвинутыми столами. Заказывал старпом, его всюду все знали. Конечно, оливье, шницель по-министерски, судак по-польски, эта верхняя планка советского общепита; помидоры, шашлык, – дань югу. Это потирание рук, – согласно Льву Толстому, верный признак пьющих людей. Эти нарзан и ситро. Эта сервировка… Вокально-инструментальный ансамбль – он вдарил со всей силы. Песню повторялась многократно: почему-то – «Наш адрес не дом и не улица, /Наш адрес – Советский Союз»…». Оказалось, ее заказывала соседняя компания. За столом сидели настоящие, татуированные уголовники – не меняющийся типаж «Места встречи изменить нельзя». (Братки ментовских фильмов с золотыми цепями и гайками появились много позже). Консерватизм их облика, видимо, имел какие-то социально-эстетические основания, но особо присматриваться как-то не хотелось. Во всяком случае, в ресторане был явлен честный, абсолютно аутентичный мирок разномастно – кто в мятом залежалом костюме, кто в ватнике – одетых людей, объединенных радостью: один из своих откинулся с кичи. Им незачем было производить впечатление друг на друга и на окружающих тем более. Абсолютная счастливая самопогруженность. Как говорят сегодняшние социологи – сообщество своих. Самый потрепанный, с серым бескровным лицом, – герой дня, – плакал счастливыми слезами. Для него и заказывали песню… Не было ничего противоестественного в том, что они, изгои общества, разноголосо подпевали этому гимну официоза. Конечно, подпевали они чему-то другому. У них был свой адрес в этом Советском Союзе. Как-то остро почувствовалось, что и мы – и все остальные группы, партии и общности советских людей, – жили в этом Союзе по своим адресам. Но – недалеко друг от друга.

«Восточный танец», – объявил один из лабухов, – в исполнении нашей дорогой актрисы Лейлы». Кажется, так. В зале взвыли. Значит, начиналось долгожданное. Танцовщицу в общих чертах я уже описал. Шальвары, грудь в чашечках с блестками, занавесочка на животе… Это вам не Бакст, не дягилевские сезоны… Женщина, ритмично поводя бедрами, прошлась по залу. Подняла занавесочку, показав большой белый – может, припудренный, живот. Гопники с мольбой тянулись к ней. Без рук, конечно. Только душой. Как и остальные посетители. Мы, всей командой, в том числе. Совершив несколько медленных поворотов, Лейла прикрыла живот. На бис она выходила раз десять.

Боже мой, невозможно представить ее (с тех пор я много где побывал) в каком-нибудь американском стрип-клубе – танцующей вокруг шеста, позволяющей клиентам засовывать себе в трусики десятки… Или в парижском пип-шоу: в боевой раскраске, стонами и позами имитирующей страсть, разыгрывающей псевдо-похоть! Нет, Лейла, с ее какой-то домашней плотскостью, самодельным одеянием, хореографией, поставленной лабухом-любовником, была другого пошиба! Она оказывала мужчине великую милость, покачивая могучими бедрами, обнажая на минуту живот! За попытку превратить это в реальность – скажем, попытаться познакомиться, обаять, не говоря уж, – купить, – здесь могли прибить. Всем залом. И поделом – нельзя отнимать у граждан недоступное! Это было твердо налажено в СССР, по всем его адресам, – поэтика недоступности.

Генерал

Как-то отец пришел домой «после союза» (то есть после обязательного выпивания в буфете Союза художников) необычайно встревоженным. Даже подавленным. На вопросительный взгляд мамы он ответил:

– Плохо дело. Генералу по морде дал.

Мама, как-никак генеральская дочка, вскипела:

– Генералу? Да как ты посмел?! – Но видя, что отец по-настоящему расстроен и испуган, чего с ним отродясь не бывало, оставила разбор полетов на потом. – Дима, что случилось?

Случилось следующее. В Союзе художников числился некий отставной генерал. Назову его Мазуров, вдруг у него остались дети, неудобно. Генерал это был политический. Служил на Дальнем Востоке и, как говорят, лично сопровождал Блюхера в Москву на расправу. Сам не пострадал, значит сдал своего шефа с потрохами, услужил. Затем был членом военных советов по политчасти, завершил карьеру жидоморством в Военно-медицинской академии, словом, все, как партия прописала. Когда задвигали в отставку, вспомнили, что генерал баловался пейзажиками. Его и определили в Союз художников. Так бывало с артистическими натурами из высшей номенклатуры – двери всех творческих союзов были для них распахнуты (наверное, с Союзом композиторов было труднее, хотя кто знает. Жданов же показывал, тренькая на рояле, великим советским композиторам, каким надлежит быть народному мелодизму). Кто бы спорил – кадр нужный для укрепления, надзирания и пр. Мазуров действительно оказался ценным кадром. Когда кто-нибудь из членов союза попадал по пьянке в вытрезвитель, семья звонила генералу. И надо сказать, он был безотказен: в любое время дня и ночи был доступен для высвобождения «своих» из милицейских оков. Представьте себе картину: генерал, еще вполне крепкий, в расцвете сил, в парадном мундире, с иконостасом орденов, появляется в вытрезвоне и требует отдать ему бедолагу-пьяницу на поруки. Естественно, менты соглашались. В этом плане даже симпатичный был старикан, если не задумываться о тех делах, которые он наворочал во время своей политотдельской карьеры. Так вот, с этим генералом отцу доводилось регулярно встречаться в союзовском буфете. В этот раз, слово за слово, дело дошло до политики. Времена были хоть и послехрущевские, но и не самые свинцовые – перевалило за половину шестидесятых. О жертвах сталинских репрессий еще вспоминали. Отец в пылу самовозгоревшегося скандала почему-то вспомнил маршала Блюхера:

– Ты Блюхера на расстрел вез!

На что генерал крикнул:

– А ты, Димка, гляжу, вообще сионист!

– Тут, – упавшим голосом проговорил протрезвевший и присмиревший отец, – как-то у меня само собой вышло: дал ему оплеуху.