Книги

Разговоры об искусстве. (Не отнять)

22
18
20
22
24
26
28
30

Бабушка

Кто-то из родственников – дядя? – уже не помню – моего одноклассника работал гардеробщиком в ресторане. Видимо, из отставников в небольших чинах. Швейцары были чином повыше. Так вот, этот мальчик удивлял нас (а мы были второклассниками, с соответствующим жизненным опытом) рассказами об этой профессии – столько интересных людей! Какие шубы! А какая власть: хочет, сразу обслужит, а не захочет – пусть себе ждут! А денег сколько гребет (слова «чаевые» мы еще не знали, у меня и создался образ человека с лопатой, загребающего деньги). Я не мог не поделиться с бабушкой. Она старалась привить мне демократическую мысль, что всякие профессии равны и нужны. «Мамы всякие важны». И она благосклонно выслушала начало моего рассказа: гардеробщик так гардеробщик, похвально, что ребенок интересуется реальной жизнью. Но постепенно мрачнела – особенно, когда речь зашла о власти пускать и не пускать. А уж когда я начал про деньги лопатой, не выдержала. Сделала вид, что удивилась.

– Надо же, какая интересная профессия – гардеробщик! Я и не предполагала. Но запомни, Саша: все-таки они нам подают пальто, а не мы им.

Дамба

В начале 1990-х Толя Белкин затеял передачу «Крыша поехала», про современное искусство. Позвал меня. Передача была задумана как просветительская. Никаких шуточек! Никаких манипуляций сознанием зрителей. Толе ничего подобного и не хотелось. У него уже был опыт. Он был одним из создателей знаменитой, вспыхнувшей и быстро загашенной ленинградской культуры медийного стеба. Помните Курехина с его открытием – Ленин-гриб? То-то. Как только масс-медиа приоткрылись самую малость, Белкин ворвался в них со своей темой. Он специализировался на упырях, кровососущих инсектах и прочей нечисти, которую только могло поставлять его воображение большого художника… То, что в обычном застолье воспринималось бы ровно, как художественное допущение, из ящика звучало пугающе. Это теперь можно услышать все что угодно, тогда аудитория еще не была избалована. Ящику привыкли верить или не верить, но стеба, неотредактированного и безответственного, от ящика не ожидали. Белкин в полной мере воспользовался моментом. Как-то он выступил с передачей о различии между упырями и вурдалаками. Единственный способ избавляться от последних (от первых защиты не было), по Белкину, заключался в следующем. Нужно было согнуть большой хозяйственный гвоздь и носить его за ухом. Наутро в метро было замечено немалое число старушек с гвоздями за ушами. Белкин и сам был поражен силой телевизионного слова. Человек, как говорилось в советские времена, доброй воли, он менее всего желал бы использовать это слово хоть сколько-нибудь неосторожно. Только просветительство, ничего более. Правда, в силу врожденного темперамента, он не всегда мог вовремя остановиться. Как-то А. Макаревич пригласил его в свою передачу «СМАК». Белкин умеет готовить, но в строгих пределах. Здесь же ему захотелось блеснуть. Он решил поделиться своей версией приготовления осетрины по-монастырски. Выполнив на картоне изображение осетрины в разрезе, Белкин с указкой в руке показывал, как препарировать рыбину. Современное искусство позволяет вольности и всегда готово пожертвовать анатомией ради экспрессии. Видимо, художник, говоря, кажется, о визиге, слишком размашисто двигал указкой. Или не очень твердо помнил, откуда ее добывают. Во всяком случае, всю следующую неделю в любом ресторане к Толе подходил шеф в белом колпаке и вежливейшим образом допытывался, что Толя имел в виду. Все были уверены, что он обладает неким новым знанием, недоступным практикующим поварам. Толя нервничал. Я наотрез отказался составлять ему компанию. Какое-то время повар-художник залег на дно. Так что – просветительство в чистом виде.

Передача делалась на коленке, без особых склеек и монтажа, длинными проходами. Почти час (никакой рекламы) мы могли делать что хотели. За исключением этих самых манипуляций. Ну, и – не материться в кадре. А так – самовыражаемся как хотим. В процессе просветительства, конечно. Леня Бажанов даже на каком-то обсуждении прослезился: дескать, дожили наконец. В какой стране это возможно, чтобы два… балабола в течение часа творили, что хотели… В той было возможно. В этой – нет. Несли мы, конечно, что хотели, но тематически. Одна программа была, помню, посвящена провокации в искусстве. Тема всегда важная. Тогда еще не столь завязанная на политику. Не скажу, что мы предчувствовали развитие событий. Просто хотели объяснить аудитории, что провокация в современном искусстве – данность. В доступной нам легкомысленной форме. Ибо глубокомысленная нам и по сей день недоступна. Я где-то достал истертое кожаное пальто шикарного энкаведешного вида и изображал комиссара госбезопасности какого-то там ранга. Толька не смог достать вещи такой аутентичности и выглядел в своих крагах и бинокле на шее скромнее, тянул разве что на майора. В эти дни в Питере был мой давний знакомый Ричард Е. Олденбург, бывший директор МОМА, брат знаменитого поп-артиста Класа Олденбурга. Я решил использовать удобный случай. Съемки были в ресторане Bella Leone на Владимирском, давно почившем или перелицованном, уж не знаю. Мы по-чекистски направили на Олденбурга лампу и долго допрашивали, как он дошел до жизни такой. То есть почему протаскивал в Союз враждебное искусство, мутил воду. Дик, помирая со смеху, во всем сознавался. Дошли и до брата. Он и его сдал. Расколовшись, назвал и других больших провокаторов XX века, от Дюшана до Бойса. Упомянул и Christo, вместе с женой Жан-Клод «упаковавшего» в материю Рейхстаг и даже кусок какого-то побережья. Это было нам на руку. О Кристо мы уже и сами думали, он был у нас, так сказать, в разработке. Дик просто, как говорили у нас на службе, дал фактуру. Отсняв материал, поехали на дамбу. Идея продолжения съемки была такая: на провокации разных Christo Советский Союз, несмотря на тяжелое экономическое положение, готовил Западу достойный ответ. В сфере современного искусства вообще и художественной провокации в частности. То есть внешне он как бы делал вид, что современное искусство ему вовсе даже не близко, но это была маскировка. Защитная упаковка, как у того же приснопамятного Кристо. (Вообще-то Кристо был беглым болгарином, кто его знает, может быть, он был двойным агентом? Со своими упаковками значимых для Запада объектов, работал на соцлагерь? Хотя бы символически – был Рейхстаг, и нет его. Спрятан.) Так вот, Советы готовили такой масштабный ответ, что Запад мог утереться. Правда, ответ этот, вместе с БАМами и другими грандиозными стройками коммунизма, немножко подорвал экономику СССР. Да ведь идея требует жертв… Дамба и стала таким ударным художественным объектом. Выглядела она тогда ужасно: ржавчина по всей поверхности, бетонные надолбы, арматура. Но величественно (тогда злоязыким горожанам она казалась мегапамятником иллюзиям и воровству: никому и в голову не приходило, что это все достроят когда-нибудь и будут использовать). Мы, как уже говорили, в низкую политику не ввязывались. Мы напирали на величественную бессмысленность сооружения. Не для защиты от наводнений сделано, не для банальной пользы. По-вашему, не работает. А по-нашему, работает о-го-го! Работает как художественная провокация! Деньги на ветер – гениальный образ наших усилий! Это у вас на Западе все прагматично, уныло, бескрыло! А мы все бросили на художественный эффект! Вот она, победа нашенского contemporary. Так вот мы безответственно веселились. Помню, было очень холодно. Но мы завелись, размахивали руками, глядели в бинокли.

– Доведем до конца великую арт-стройку коммунизма! Вот туда еще протянем, километра на два, – я, кажется, показывал на север. – На четыре!

– Курс зюйд-вест! – Почему-то вспомнил Белкин, глядя в бинокль незнамо куда.

Режиссер и оператор покатывались со смеху: убедительно! Мы и сами понимали, что передача о художественной провокации удалась. Но не предполагали, насколько. Через несколько дней на студию пришел запрос ряда общественных экологических организаций Скандинавии. Они просили ничего не достраивать и не протягивать. Пусть уж арт-объект остается там, где стоит.

Вторая тематическая программа, которая запомнилась, была посвящена мусору в современном искусстве. Почему оно так любит garbage, шагу без него ступить не может? (Или шагнуть, не вступив в него, не может?) Хорошо бы нашего косного зрителя ввести в этот упоительный мир вторсырья и мусора как предмета contemporary. Надо сказать, мы с Толей постарались. Даже заготовка у нас была. Я должен был подойти с унитазом, найденным на помойке (found object называется – найденный объект). И сказать что-то такое: «Странное дело. Вон Дюшан таких унитазов дюжину понаделал. (Имелся в виду знаменитый объект Марселя Дюшана 1917 года «Фонтан», действительно представлявший собой писсуар. Дюшановские писсуар, велосипедное колесо и сушилка положили начало жанру реди-мейда. Подобные объекты доказывали, что дадаистский жест верификации любой предмет машинного происхождения способен сделать объектом искусства.

«Фонтан» актуален до сих пор, оставаясь полемичным введением в современное искусство. Дюшан, действительно, после войны сделал несколько повторений своих реди-мейдов, они иногда появляются на мировых аукционах. Но это так, для сведения, извините за ликбез.) И все по миллиону музеям втюхивает. А мой унитаз ничем не хуже, а не берут. Все музеи обошел. Везде блат. Толя должен был гнуть свою линию. Его реди-мейдом был мусорный бачок. Естественно, мы должны были импровизировать. Все делалось наспех. Я чуть запоздал, добираясь из музея. У меня уже заготовлена была ржавая дворницкая тележка для уборки мусора, На ней болтался унитаз. Я быстро переоделся в какой-то ватник, а на голову натянул шлем сварщика, раздобытый помрежем. В нем было жарко, да и видно сквозь стекла круглых очков было плохо. Я еле доплелся до Белкина. Он устроился хорошо, уютно: на мусорном бачке постелил газетку, на нее выложил батон, зеленый лук, банку чего-то в томате, чекушку и два граненых стакана. Такой вот реди-мейд. Надо сказать, в тот момент гораздо более близкий к моему пониманию искусства, чем дюшановский. Может, я, не успевший со всей этой суетой позавтракать, просто проголодался. Белкин ждал, тревожно оглядываясь. Тут я дотащился до него. Камера! Я начал импровизировать что-то про Дюшана. Толька как-то недоверчиво приглядывался. Я махнул рукой – дескать, давай свою реплику. Белкин, ломая сценарий, нарушая клятву не употреблять под камеру обсценной лексики, выпалил:

– Сашка… ебтать, я тебя не узнал в твоем шлеме! Думал, натуральный бомж!

Вся группа зашлась от хохота и долго не могла успокоиться. Вот она, великая сила искусства. Да не Дюшана. Искусства вхождения в образ!

Река-море

В зале взвыли. Вышла дородная, не то чтобы совсем молодая женщина восточного типа. В шальварах из гипюра, на пышных грудях – чашечки с блестками. Под грудью баядерка была подпоясана тесемкой, на которой держалась занавесочка, наподобие оконной. Ширмочка. Женщина, ритмично поводя бедрами, прошлась по залу. В какой-то момент она подняла занавесочку, явив пухлый нежный живот. Нет, это не был танец живота – никаких мускульных движений она не производила. Никаких колыханий. Это не был и стриптиз в чистом виде – никакого полного обнажения (streap), никакого заигрывания (tease). Это было сильнее. Это была общесоветская мечта, воплощенная в фильме «Кавказская пленница». Собственно, она и двигалась под музыку из этого кинофильма, под знаменитый зацепинско-дербеневский хит «Если б я был султан, я б имел трех жен». В этой женщине воплотились все три. Все три были недоступны. Это был стриптиз по-советски: замешанный на недоступности. Мечта, лимитированная занавеской. Советский железный занавес проходил повсюду и бытовал в разных материалах. (Миша Рошаль в свое время буквализировал это понятие в арт-объекте – куске ржавого металла с надписью «Железный занавес»). На этот раз он представал в виде гипюровой занавесочки на животе. Занавес означал не только недоступность. Он означал и зависть. Ведь кому-то там, за занавесом/бугром, все это было доступно. Все то ласковое, зовущее, недостойное, низменное, противоречащее нашим нравственным устоям, все то счастливое, что они там называли сексом.

Каким образом оказался я в этом полуподвальном ресторане в компании морячков-речников, в зале, где гулял самый разномастный, явно разбавленный уголовным элементом, народ? Начать придется издалека, с Союза художников. С первых же дней своего существования (иначе чем бы он отличался от какого-нибудь Сецессиона или там Союза русских художников) эта сугубо советская институция посылала своих членов на стройки социализма. Вначале это было делом экспериментальным: вдруг из этого глубокого погружения в трудовую жизнь получится какое-то принципиально новое социалистическое искусство.

Какой-нибудь новый кентавр: тяжелый, надежный крестьянский зад, жилистые пролетарские руки и какой-то станковообразный литой торс. (Кстати сказать, на грубом жаргоне студентов советских художественных вузов в пору моей молодости прекрасное женское тело почему-то цинически именовалось станком. Может, этимологию следует искать в тех, раннесоветских, творческих потугах?). «Вдруг» не получилось, экспериментаторский зуд унялся, командировки стали рутиной: надо было как-то наполнять бесконечные тематические выставки. Некоторым художникам удавалось застолбить для себя какую-нибудь золотую жилу: жизнь и быт народов севера, например. Конечно, кое-кто и сачковал, брал командировочные и писал нефтяные вышки по фотографиям, находясь где-нибудь в своем родном сельце Грязнухино, где привык заниматься пейзажизмом и огородничеством. Но ведь, говорят, и Уильям Тернер, загуляв, писал обусловленные договором римские пейзажи, не выходя из любимых лондонских пабов. Так что бывает туризм банальный, экстремальный, образовательный, спортивный, был и союзхудожнический, закрепляющий трудовые связи. Постепенно руководство пришло к выводу, что и члены Союза, подпитывавшиеся живительными токами трудовых коллективов, должны предложить хоть что-то немногое взамен. Не советскому зрителю в общем и целом, а данному питающему коллективу конкретно. Тут вспомнили об искусствоведах. Они годились хотя бы на чтение лекций. Я подвернулся под этот тренд. И не жалею.

В июне 1982 года мы с моей женой Леной, с рюкзаками и чемоданами, ждали в условленном месте, несколькими километрами выше Речного порта. Моторка подхватила нас, минут через десять мы пришвартовались к показавшемуся огромным судну, стоявшему на якоре посередине Невы. Это был, как мы потом разузнали, сухогруз типа «река-море». Он шел с грузом металлолома из Финляндии в какой-то порт в Иране. Нас взяли на борт чуть ли не на двадцать дней. Конечно, об Иране не было и речи. Но и до Баку нас устраивало. И тесная каютка – тоже. Впрочем, в ту пору мы не были избалованы. Нисколько. И вот я уже представляюсь капитану, на вид – как-то несерьезно молодому парню. Как я узнал потом, кадры резко обновились аккурат к нашему путешествию: произошло массированное снятие старых капитанов ввиду открывшихся финансовых нарушений, соответственно, выдвижение молодых. Наш был совсем свежий. Держался он, однако, уверенно. И сразу же меня обескуражил.

– Вы люди творческие, но у нас правила свои. Пить вы можете только со мной, то есть с капитаном.

Он показал по карте: вот здесь и здесь пить не будем. Трудный участок. Я похолодел: участок смотрелся совсем маленьким. Неужели весь остальной маршрут придется пить? Оказалось, капитан преувеличил. Откуда-то он прознал, что художники – народ пьющий, и решил не ударить в грязь лицом. Второе требование тоже было связано с предубеждениями. Капитан где-то слышал, что художники – народ богемный. Он деликатно попросил: «Ваша супруга, конечно, будет загорать на спардеке… Но когда мы будем столоваться, (не помню, щегольнул ли он термином кают-компания), вы уж попросите, чтобы она одевалась, ну как обычно, цивильно». Не знаю, что уж рисовалось в его воображении, какая Фрина на празднике Посейдона, но и это недоразумение рассосалось. Далее все пошло как по маслу. Моряки оказались милыми людьми, капитан – вполне компанейским парнем, выпивали мы хоть и вдвоем, но умеренно. У всех, кроме нас с Леной, была своя работа, команда ожидала стоянок, чтобы оттянуться в полную силу. Жизнь на барже отличалась тем, к чему позднее призывал Александр Исаевич: самоорганизацией. Кок кормил хорошо, все (и мы, естественно, тоже) скидывались на закупку продуктов, все это командой обсуждалось сообща и загодя. Какие-то приработки (на стоянках что-то сгружали и разгружали, я деликатно отводил глаза) – тоже. Капитан сказал, что без этого самообеспечения команде не прожить. Главное, знать меру, – говорил он, намекая на судьбу предшественников, видимо, нарушивших это золотое правило. Самоорганизация касалась не только отдельного судна, но и всей жизни на реке, – подбросить, забрать, добраться. Старпом – занимавшийся в основном хозяйственной деятельностью – вообще не был виден. Он навещал семью в одном поволжском городе, в другом что-то доставал. Я понял, что понятия опоздать и остаться на берегу у речников нет: человек переходил с судно на судно аки по суху. Где быстрее, где медленнее, но результат был один: уставшего, естественно – гостеприимство! – поддавшего при переходе с плавсредства на плавсредство старпома бережно принимали на своем борту и отводили под руки в каюту. В нужное время! Про него ходила байка. На переходе из Баку в Тегеран баржи шли достаточно плотно, друг за другом. Вода на Каспии, как известно, соленая и легко держит человека. Как-то нашему капитану позвонил по связи коллега с шедшей сзади баржи.