Нет участи хуже, чем попасть живым в плен еретикам.
Лучше бы я умер, подумал он, хватая губами холодный подземный воздух, наполненный запахом гнилого сена, сырых корней и собственного пота. Лучше бы изжарился заживо прямо в утробе «Убийцы» в пламени пробитого топливопровода. Лучше бы истек кровью от дюжины ран, оставленных вторичными осколками. Лучше бы…
Заткнись, приказал он себе, холодно, точно приказывал капризничающему рыцарскому доспеху. Настоящему рыцарю должно сохранять христианское смирение и в здравии и в бедствии. Сколько бы боли ни силились причинить его плоти еретики в своих изуверских ритуалах, он выдержит все без стона. Чтобы маркграф Туринский, когда гонец доложит ему о кончине сына, не имел повода отвести глаза, а герцог Алафрид не дернул досадливо щекой…
О да, души маркграфов Туринских, наблюдающие за ним с небес, смогут гордиться потомком. Душ этих было чертовски много, целый сонм, про некоторых Гримберт и не помнил ничего кроме имени и названия их доспеха, но все они, без сомнения, были достойными рыцарями, знавшими цену истинному мужеству, пусть даже не всем им суждено было найти свою смерть на поле боя.
Некоторые из них окончили жизнь на императорской дыбе, оклеветанные недругами, другие пали в кровопролитных боях, выблевывая разъеденные радиацией внутренности или агонизируя с изломанными булавами позвоночником. Иным повезло больше, они окончили земные дни в будуарах любовников и любовниц, сраженные сложносоставными нейротоксинами, умертвили себя кинжалом от неразделенной любви или тихо зачахли от какой-нибудь генетической хвори.
Случались, впрочем, среди них и менее возвышенные смерти.
Так, его прадед, Хлодовех Веселый, двадцать восьмой маркграф Туринский, будучи человеком необычайного азарта, как-то побился об заклад со своим старшим рыцарем, что выпьет вместо вина полный моджжо охлаждающей жидкости из своего доспеха, равный четырем имперским литрам. И выпил, после чего еще три часа отплясывал разнузданные танцы в компании придворных куртизанок, только после этого рухнув в судорогах и скоропостижно скончавшись.
Его кузен Амальгарий, напротив, не терпел праздных развлечений и всю жизнь посвятил изучению разных наук, однако это не уберегло его от нелепой смерти. Пребывая в рассеянном состоянии души, он случайно перепутал инъекторы и впрыснул себе добрую унцию муравьиной кислоты, после чего тоже не задерживался излишне на грешной земле.
Еще кто-то из прапрадедов за именем Хильдерик, крупно проигрался в карты одному бретонскому графу и, чтобы не платить проигрыша, решил вызвать его на поединок. План его, быть может, был и хорош, да только недостаточно продуман — он совсем позабыл, что месяцем раньше вынужден был заложить орудия своего доспеха венецианским ростовщикам, чтобы покрыть долги. Во избежание позора он приказал оруженосцам заменить их окрашенными деревянными бревнами, и те справились с работой столь мастерски, что он и сам позабыл об этом за чередой кутежей. Хильдерик испустил дух прямо на ристалищной площадке в расстрелянном доспехе и, надо думать, был бы немало удивлен, узнав, что потомки едва было не добились зачисления его в святые. То, что он не стрелял во время поединка, было сочтено признаком величайшего мужества и христианского смирения — мол, ощутив раскаянье прямо на поле боя, маркграф Туринский предпочел принять смерть во искупление своих грехов, но не сделать ни одного выстрела по противнику.
Был еще Агнетий Кварк, поддавшийся греху чревоугодия и принявший смерть от запеченной горлицы, которой и подавился в разгар обеда. Был Дроктомунд Третий, столь суеверный, что отказался удалять воспалившийся придаток слепой кишки только лишь потому, что дело происходило в день зимнего солнцестояния, на который приходится языческий праздник Йоль. Был Хлотарь Инцухт, который столь изолгался своим многочисленным любовницам и любовникам, что счел за лучшее отправиться в Крестовый поход подальше от родных вотчин, где скоропостижно и скончался, пытаясь излечить запущенную гонорею дьявольской смесью из сулемы, царской водки[11] и мышьяка.
Гримберт не знал, сколько душ его благородных предков взирает сейчас на него с небес, но был уверен, что найдет в себе силы держаться до конца так, как это подобает рыцарю. Даже если…
Ни мысленный настрой, ни гимнастические упражнения не помогли. Он думал, что сумел настроить себя на нужный лад, исполнившись кротости и смирения, но это было лишь обманом разума. В тот миг, когда он услышал скрежет наружного засова в петлях, страх вернулся, усилившись многократно, страх столь сильный, что чуть не вытряхнул его из собственной кожи, а в мочевом пузыре плеснулась с шипением раскаленная ртуть.
— Доброго дня, мессир! Сладко ли почивали?
Гримберт обмер. Зубы намертво сцепились между собой, точно затвор со стволом, и только потому не лязгнули. А впору было бы.
Но этот… Гримберт непременно попятился бы, кабы украшенная изморозью земляная стена оставляла ему возможность для такого маневра.
— Я надеюсь, вам понравились ваши покои, — вошедший захихикал, точно гиена, — Я лично подбирал их. И это было не так просто, смею заверить. Для этого мне пришлось выселить отсюда полдюжины дохлых крыс, обосновавшихся тут прежде вашего сиятельства! Так что если вас беспокоит запах, это запах их недовольства, мессир!
Это был горбун, калека, согнутый в три погибели, но, несмотря на свою немощь, он не выглядел таким же беспомощным и жалким, как туринские нищие, толпящиеся на паперти после утренней службы. Он был… Зубы Гримберта расцепились, позволив ему глотнуть воздуха. Он был жутким. Гремящим, как несбалансированный механический узел, извлеченный из двигателя, тяжело переступающим, дергающимся. Вместо зимней одежды он носил на плечах какую-то рванину наподобие плаща, почти не скрывавшую жуткого устройства его тела. А под ним…
Под плащом виднелись пласты брони, но от времени они потемнели и местами вздыбились рыбьей чешуей, обнажая жуткие потроха согбенного тела — гулко движущиеся поршни и лязгающие эксцентрики, а еще великое множество мелких деталей, которые жили своей механической жизнью, издавая жужжание, гул и скрежет. Жуткий горбун, движущийся тяжело и неловко, с грацией издыхающего индюка, был наполовину механическим существом.
Возможно, на лучшую свою половину. Та ее часть, что была от человека, находилась в еще более жалком состоянии, чем механическая. Уцелевшие участки кожи казались приклеенными к бронированной обшивке клочками сухого пергамента. Обвитые пружинами и стиснутые муфтами кости рассыхались от старости, издавая при каждом движении негромкий хруст. Остатки кишечника напоминали подвешенную внутри гирлянду из гнилых фруктов и сырого мяса.
Кто бы ни собирал эту странную машину с обильным вкраплением человеческой плоти, едва ли он замышлял ее в качестве камердинера или прислуживающего за обедом лакея, слишком очевиден был функционал, почти не скрытый лохмотьями и кусками мумифированной кожи — хищного вида зазубренные лезвия глеф, выдвигающиеся из лап, абордажные крючья, ржавые антенны давно не функционирующих излучателей… Без сомнения, боевая машина. Но кому вздумалось впихнуть ее в столь неподходящее тело, старое и немощное, совсем не созданное для подобной начинки?