Ученики Школы живописи в большинстве были народ небогатый, собравшийся из разных уголков нашей родины. Тут были и украинцы, и сибиряки, и татары, и армяне. Костюмы были на многих крайне потрепанные, шевелюры частенько лохматые. Возраст тоже весьма варьировал — от бородачей, даже с проседью, до юношей шестнадцати — семнадцати лет. Приходили утром, вешали свое пальто, ставили калоши и шли работать. В раздевалке никакого сторожа не было, но никогда ничего не пропадало. Можно было оставить на окне или на столе какую-нибудь вещь, ну, скажем, портсигар или книжку, и не было случая, чтобы она пропала. В перерыв собирались в курилке, пили чай, ели бутерброды, которые Моисеевна резала и украшала вареной колбасой, пели песни, курили.
Был у нас живой портсигар — Кирюша. Кирюша, он же Петя Кириллов, был довольно обеспеченный человек — у его отца была маленькая домашняя фабричка грунтованного холста. На этом холсте мы большей частью и писали этюды. Кирюша всегда имел полный портсигар папирос, и всем желающим и неимущим он любезно его предлагал. Кирюша был очень скромный, застенчивый паренек из подмосковной деревни. Как-то раз ему удалось на этюде написать ворону в поле, и дальше этой вороны он не пошел.
Выдающейся фигурой был Вася Беляшин. Это был талантливый человек и вместе с тем личность историческая: с ним, как с гоголевским Ноздревым, всегда случались истории. Натура его, неуравновешенная, буйная, не укладывалась в строгие, житейские рамки. То он скакал верхом на извозчичьей лошади и извозчик лупил его кнутом, то он бросался отнимать у пьяного мужа жену, которую тот колотил, а потом и муж, и жена вдвоем колотили Васю. Много было историй. Вася учился у гравера Матэ, и ему присудили заграничную поездку. Получил Вася полторы тысячи и напутственные наставления, положил деньги в гитару и день ото дня откладывал поездку. Деньги таяли. Их осталось уже только одна тысяча. Нет, не тысяча, а пятьсот. Наконец Вася уехал. Туго пришлось ему в Париже. Деньги растаяли окончательно. Ни на еду, ни на дорогу. Выручил его Левитан.
Вот Петр Иванович Келин — рязанский мужичок, а с виду настоящий итальянец. Келин — хороший портретист, и его в шутку называли «Серов для бедных».
У Туржанского очень хороший колорит, и он прекрасно компонует картину. Он небольшого роста, брюнет с лысинкой, говорит он быстро, неразборчиво. Бормочет. Он у нас под кличкой Тетерев. Туржанский писал наши русские унылые пейзажи и оживлял их унылыми, убогими лошадьми.
Вспоминается мне также магазин Надежина на Мясницкой. Там мы, художники, покупали этюдники, краски, кисти, холсты и пр. Если не было денег, Надежин верил нам, и мы всегда отдавали свои долги.
У меня до сих пор сохранился этюдник и мастихин, которые я купил у Надежина, когда поступил в училище.
Я в Школе живописи проучился два года и променял ее на леса, на гончих, на зайцев. В жизни почти каждого человека бывает дикий, волчий период. Такой волчий период был и у меня. Он захватил меня целиком, и я не мог ему сопротивляться. Все было позабыто. Все было принесено в жертву богине Диане. Тетерева, зайцы, лисы, волки были моими божествами, и я им поклонялся. Теперь я вспоминаю это время, вспоминаю охоты, поездки, бури, ливни, костры, метели и думаю — было ли это время потерянным или оно как-то сформировало, укрепило мою любовь к природе? Я жил волчьей жизнью и впитал в себя аромат лесов, краски, звуки, самую душу природы, и вот теперь на склоне лет эта душа водит моей рукой и возрождает былое. Мог ли бы я писать эти пейзажи и зверей, если бы жил постоянно в городе, в культурной обстановке? Конечно нет.
В Школе живописи в те времена еще не было леваческих заскоков, и в мастерских писали по старинке, как передвижники, но всякие «измы» уже начинали давать ростки, и стали появляться выставки «Бубнового валета», «Ослиного хвоста» и т. п. Бурлюк, Ларионов, Гончарова и другие уже вели за собой молодежь.
Образовалось общество «Мир искусства». Открылась новая красота импрессионизма. Искусство, позволяющее зрителю довершать изображение, активно участвовать в картине. На первый план вышли Серов, Врубель, Коровин, Кустодиев, Сомов и др. Передвижники потускнели, их нравоучительная тематика наскучила, их колорит уже не казался правдивым. Всем хотелось чего-то далекого от будничной жизни, дальше от Перова и Маковского. Васнецов с головой уходит в былины, Нестеров пишет молитвы. Сомов, Судейкин, Борисов-Мусатов мечтают о пастушках и пастушках, о кринолинах и маскарадах.
Мне нравились мирискусники. Я восхищался Серовым, Коровиным, Кустодиевым и другими, но я не подражал им. Я любил природу, я любил животных. Я любил русскую природу и русских животных. В зоосаду я рисовал наших зверей, волков, лосей, медведей, лисиц. Меня не прельщали слоны и бегемоты — это были для меня знатные иностранцы, и я не мог с ними дружески разговаривать — я не знал их языка.
В издательстве Мириманова я познакомился с Василием Алексеевичем Ватагиным. Это милейший человек и невероятно трудоспособный, талантливый художник. Ватагин как раз любит чужеземную экзотику — слонов, обезьян, бегемотов. Мы как-то невольно разделили фауну. В то время анималистов было очень мало. Чуткий художник, охотник и поклонник родной природы был А. С. Степанов. Он знал нашу русскую охоту, и у него много охотничьих картин. Мне приходилось работать с ним рядом в зоосаду, в мастерских Школы живописи и у знакомых охотников. Это был добрейший человек и приятный собеседник. В те далекие первые годы революции мне пришлось познакомиться с Борисом Иогансоном, с которым мы работали у Мириманова, с Александром Герасимовым, с которым работали в издательстве Учпедгиза, с Аркадием Пластовым и многими другими.
АУКЦИОН
Все ученики Школы живописи и ваяния, или почти все, страдали денежным голодом и старались изобрести всякие средства, могущие принести жалкие грошики в пустые карманы. Одним из таких средств была продажа с аукциона халтурных картинок. Плохонькую картинку вставляли в лепную золоченую раму, покрывали лаком и с выдуманной фамилией вешали в аукционном зале. Картинки были в большинстве случаев небольшие, изображающие веселенький пейзаж или жанр из деревенской жизни. Рамы, широкие, лепные, с красивым орнаментом, изготовлял нам за недорогую плату Богач. Частенько даже он делал их в счет будущей продажи. Мы снимали на три — пять дней какое-нибудь пустующее помещение на людной улице, развешивали в нем свои картинки в пышных золоченых рамах, нанимали сторожиху, писали на кумаче вывеску, и публика валила туда валом. Какая публика? Конечно, не та, что покупает картины на художественных выставках, что подъезжает на своих экипажах, даже не та, что хотя и не покупает, но что-то понимает в искусстве; нет, тут была публика из дешевых квартир, из маленьких комнаток, оклеенных дешевенькими обоями, публика, которая стремилась украсить свое убогое жилище не базарной пошлятиной, а все же чем-то, хотя и не первоклассным, но близким к искусству. Публика долго, не спеша, осматривает картины, что-то записывает в книжечку, что-то намечает для будущего аукциона. Вот ходит старик с большой бородой, в очках. Он долго и пристально разглядывает мой акварельный пейзажик с пьющими коровами. Пейзажик не в пышных рамах, а в паспарту под стеклом. Старик свертывает трубочкой газету и смотрит через нее. У меня замирает сердце — купит или не купит? Старик отходит с равнодушным видом. Не купит…
Художники тоже толкутся тут и искоса поглядывают на свои картины, подмечая, какое они привлекают внимание у публики. Вот ходят две старые интеллигентки. Скорей всего, это бывшие учительницы. Они смотрят на картины чисто платонически. Денег у них нет, да и вешать картину в их комнатках негде. Так смотрят. Им больше нравятся жанры. Идеологически выдержанные. Вот ходит молодая пара — это, конечно, молодожены. Им необходимо украсить свое гнездышко. Они с завистью посматривают на раззолоченные рамы с натюрмортами из цветов и фруктов, но цена немножко пугает — по 10 рублей. Если на аукционе никто не набавит, то еще можно купить, а если набавят?
Часто забегает посмотреть картины молодежь. Торопливо бегают от картины к картине, смеются, спорят. Через два дня аукцион… Это волнует, как игра в карты. Нет, это, скорей, похоже на тотализатор… Лошадка бежит… Бежит крупный вороной жеребец. Быстро мелькают забинтованные белыми бинтами ноги. На храпу белый мех, на глазах шоры. Беги, беги, еще наддай!! Дай ему хлыста! Но наездник натягивает вожжи. Он сдерживает его… Жеребец горячится и, того гляди, пойдет вскачь. Публика волнуется, кричит, свистит. Гляжу, моя лошадка поравнялась с передней и уже идет вровень, голова в голову. Ну, поддай еще! Еще немножко! Удар хлыста, и перед финишем моя лошадка вырвалась на целый корпус. Так и на аукционе.
Вот она стоит на мольберте, моя картинка. Пойдет ли она? Она пошла… Три рубля, три с полтиной, четыре, пять. Кто больше? Один раз пять, два раза пять, три — шесть рублей, семь, десять! Кто больше? Двадцать, тридцать, пятьдесят… Кто больше? Раз пятьдесят, два пятьдесят, три. Справа за вами — тук… Это с трех-то рублей до полсотни. Мое сердце так и плавает в меду. Товарищи поздравляют, завидуют.
Помню, на одном аукционе была очень хорошая картинка — натюрморт «Цветы», с пятнадцати рублей она дошла до ста двадцати. Вообще на этих аукционах картины раскупались очень хорошо, и некупленных было очень мало. Так, какие-нибудь уж очень серые, скучные. После аукциона шли в какую-нибудь пивнушку и выпивали в дружеской беседе по одной-две кружки черного «вальдшлесхен». Такие аукционы бывали не больше одного раза в год, а когда была неотложная нужда в деньгах, можно было отнести свою картинку к Доциаро или Аванцо, и у них она могла продаться. Брали они по десять процентов, что казалось тогда чуть что не грабежом.
ДОМ С КОЛОННАМИ
Это было давно, очень давно… Это было в… В каком же это было году? Мне было тогда… ну да, мне было лет девятнадцать, не больше.