Книги

Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ты о нас-то подумай! Ведь мы тебе не чужие люди: и отца, и мать, и дитя, наконец, ты всех нас безрассудно бросаешь. За что же?

– Отец! Я исполняю долг.

– Но за что же ты обрекаешь себя на муку?

– Я там не буду мучиться. Здесь ждет меня более страшная мука. Да ведь если я, послушная вам, останусь, меня разлука истерзает. Не зная покоя ни днем, ни ночью, рыдая над бедным сироткой, я все буду думать о моем муже, да слышать его кроткий упрек…

И тут Андреевский раскрывает карты, он пишет:

Как видите, здесь нет ни малейшего следа мелодии, а между тем это почти буквальное перепечатывание нижеследующих сомнительно-музыкальных строк:

Старик говорил: – Ты подумай о нас,Мы люди тебе не чужие:И мать, и отца, и дитя, наконец,Ты всех безрассудно бросаешь,За что же? – «Я долг исполняю, отец!»– За что ты себя обрекаешьНа муку? – «Не буду я мучиться там!Здесь ждет меня страшная мука.Да если останусь, послушная вам,Меня истерзает разлука.Не зная покоя ни ночью, ни днем,Рыдая над бедным сироткой,Все буду я думать о муже моем,Да слышать упрек его кроткий…»

Вот Эйхенбаум и отталкивается от этого анализа, исходит из него: действительно, как оценить поэта, если его стихи без вреда и зазора перекладываются прозой? Андреевский недоброжелателен к Некрасову, говорит Эйхенбаум, но это и полезно: враги всегда видят яснее то или иное чуждое им явление, чем друзья и апологеты. Так, Андреевский, желая принизить Некрасова, сказал, что он возвел в крупное литературное явление жанр стихотворного фельетона. Но это не минус, а плюс Некрасову! – возражает Эйхенбаум. Он обновил стих, сделал его вновь ощущаемым, вывел из той гладкописи, к которой свели его эпигоны Пушкина. Это обычный ход литературной эволюции, как мы теперь знаем из работ тех же формалистов: чтобы привлечь внимание к чему-либо – в данном случае к стихам, – надо их остранить, сделать необычными, вывести из канона, снять с них патину штампов и клише. Вот это и проделал Некрасов, говорит Эйхенбаум.

Некоторые подробности:

Некрасов не просто «приспособился» <…>, а создал именно тот тип поэзии, который был необходим для создания нового восприятия. Необходимо было создать это новое восприятие, чтобы поэзия имела слушателей, потому что слушателей поэзия должна иметь. «Толпа» часто значит гораздо больше в жизни искусства, чем «избранный круг» профессионалов и любителей.

И Эйхенбаум находит параллель Некрасову в европейской поэзии – это Беранже, о котором тоже с ухмылкой говорили французские эстеты.

Некрасов, как и Беранже, понимал, что в этот момент голос толпы, а не «избранных», был голосом истории. Некрасов спасал поэзию тем, что как бы врывался в нее с улицы, не считаясь с традициями. На самом деле он пришел не с улицы, а из самой литературы. Важно не забывать, что начал он с самой традиционной, «высокой» поэзии и старательно повторял ее штампы (сборник «Мечты и звуки», 1840) <…>.

Некрасов, как и Беранже, быстро увидел, что на этом пути спасения нет – что история требует другого. Надо было искать новых приемов, новых методов и в области стиха, и в области жанра. Надо было создавать новый поэтический язык и новые поэтические формы, потому что искусство живо восприятием, а Тебальды и Вероники (баллада «Ворон») уже не ощущались. В такие моменты является пародия – «Текла» должна превратиться в «Феклу».

Вот тут и начинается реабилитация пародии, взятой как средство обновления стиха.

Стихотворные фельетоны, водевили и пародии явились результатом прикосновения Некрасова к традиционной поэзии. Он должен был (как Беранже) пройти через период поэтических штампов, чтобы оттолкнуться от них и тем сильнее прыгнуть в сторону или даже назад – к Державину и Крылову в том смысле, в каком оба они отходят от высокого стиля и освежают поэтический язык простонародной, а иногда и грубой речью <…>.

Как известно, Некрасов в молодости, нарушив волю сурового отца (не пойдя в военную службу) и лишенный тем самым материальной поддержки, чрезвычайно бедствовал, буквально голодал, зарабатывая на жизнь литературной поденщиной самого низкого пошиба, – халтурил, как бы мы сказали сейчас. Но это было в то же время прекрасной литературной школой, настаивает Эйхенбаум:

Делая оду сатирической, Державин осуществлял тот же закон, который руководил Некрасовым при превращении баллады в сатиру или поэмы в фельетон. Разница только в силе пародирования, в подчеркивании сдвига. Некрасов перекладывает старые формы, пользуясь ими как основой для смещения. Он, как настоящий пародист, в совершенстве владеет стилистическими и стиховыми (ритмикосинтаксическими) формами Жуковского, Пушкина и Лермонтова, изредка даже отдаваясь им во власть. Фельетоном сменяется период подражания высоким образцам – «народные» стихотворения являются позже. И это совсем не из-за вынужденности: будь Некрасов в молодости обеспеченнее – он все равно писал бы в этот период стихотворные фельетоны и водевили, только, может быть, в меньшем количестве. Фельетон – одна из органических форм его поэзии, снижающей высокие жанры и поднимающей жанры бульварной прессы.

Поэту, получается, все идет впрок, даже житейские неурядицы – все работает на поэзию, даже вынужденная, казалось бы, халтура. И мы опять тут сталкиваемся с одним из законов литературной эволюции: канонизацией низких форм и жанров, претворением их в высокие. Это закон, открытый Шкловским. Хрестоматийные примеры: Достоевский канонизировал жанр детективного романа, введя в него философию. Или другой пример: поэтика Пушкина – это канонизация альбомного жанра, мадригала.

И. Т.: А Александр Блок канонизировал цыганский романс, как писал об этом Шкловский. А до него это делал Аполлон Григорьев, вот почему его так любил Блок.

Б. П.: Совершенно верно. Ну, и вот основное у Эйхенбаума в анализе Некрасова, когда мы неожиданно встречаемся с тем парным явлением, о котором пытаемся говорить сегодня, – Некрасов и Тютчев. Эйхенбаум пишет:

Необходимо было произвести сдвиг – и так, чтобы он ощущался как ликвидация высокой, «священной» поэзии. Уже в 1850 году в статье «Русские второстепенные поэты» Некрасов утверждает: «Теперь почти не говорят о слоге: все пишут более или менее хорошо. Пушкин и Лермонтов усвоили нашему языку стихотворную форму: написать теперь гладенькое стихотворение сумеет всякий, владеющий механизмом языка». Недаром решил он в это время заговорить именно о «второстепенных» поэтах – среди этих оставленных в тени он, по-видимому, хотел найти опору для своих поэтических тенденций и таким способом обойти пушкинский канон. Недаром он так увлекся Тютчевым, стиль и стих которого казались затрудненными и архаичными на фоне Пушкина. Поэзию надо было затруднить введением нового пафоса, новой риторики, новых тем, нового языка. Ораторский пафос Тютчева («Не то, что мните вы, природа…») и должен был понравиться Некрасову, который сам часто становился в позу трибуна и превращал фельетон в проповедь. Своеобразные ораторские прозаизмы Тютчева («И этот-то души высокий строй», «Вот отчего нам ночь страшна» и т. д.) должны были восприниматься Некрасовым как указание. Необходимо было «принизить» поэзию, приблизить ее к прозе, создать ощущение диссонанса – именно для того, чтобы этим способом дать заново почувствовать самый стих. Гармония стиха и языка была доведена Пушкиным до равновесия – надо было дать ощущение несовпадения, дисгармонии.