Ну, хорошо, допустим, Тургенев не гений. Тогда в чем его интерес, как поставить в контекст его акварельной культурности мощный роман «Отцы и дети», фигуру Базарова?
Или вот «Клару Милич» у Тургенева помнят, но рассказ «Стук, стук, стук» забыли, а там такая же игра с потусторонним. Или великолепный «Бригадир», в котором прообразован Бунин – вместе с упадком дворянских гнезд и роковой любовью. К тому же отсюда можно и папашу Карамазова вывести, правда, отнюдь не в демоническом обличье, это опять же инвариантный у Тургенева сексуальный простак, а обожаемую им женщину зовут Аграфена – чем не Грушенька карамазовская? Или «История лейтенанта Ергунова», из которой потом Чехов свою «Тину» сделал (рассказ, который тот же Бунин очень высоко ценил); такая постоянная у него тема о простаке, попавшем в эротические сети. Интересно, что эта постоянная у Тургенева тема взята вне его небесно-голубых девушек и параллельных им светских обольстительниц, женщин-вамп, а в реалистических декорациях. Или «Три портрета». Или «Отчаянный» – рассказ о лихом русском молодце, который пропил и прогулял жизнь, показавшийся тогдашним либеральным критикам намеком на молодежь, пошедшую в политический терроризм; естественно, неодобрительно о рассказе отозвались. Между тем почитайте мемуары народовольцев и вокруг – вы убедитесь, что это были отнюдь не паиньки идеалистические, а отчаянные ребята. Или возьмем рассказ «Бретёр», породивший Соленого в чеховских «Трех сестрах».
Но об этой вещи стоит особо поговорить. Она мне напомнила новеллы Артура Шницлера, современника и компатриота Фрейда, этакая психологическая штудия, как сказали бы в старину, – и очень о странностях любви, мягко говоря. Два молодых офицера вместе служат – честный немец Кистер, весь в Шиллере, и вот этот самый бретёр Лучков, этакий уцененный Печорин, всячески интересничающий, но на деле совершенно не уверенный в себе плебей. Никто в полку его не любит, а вот Кистер полюбил, сблизился с ним и всячески его развивает, немецкие стихи ему читает. И вот этот Кистер надумал свести Лучкова с соседской девушкой, помещичьей дочерью, которую этот Лучков в самом деле заинтересовал. Она даже свидание ему назначает, как водится, в близлежащей роще и в сопровождении горничной, конечно. Лучков, совершенно не умеющий себя вести с представительницами прекрасного пола, грубит и хамит, девушка, естественно, от него отвращается, и вообще выясняется, что она любит Кистера, да и он ее. Они решают пожениться, Лучков узнает об этом, вызывает Кистера на дуэль и убивает его.
Вернемся к Тургеневу. Совершенно великолепный у него рассказ «Петушков», давший импульс аж в советское время: зощенковская «Коза» из него вышла. И опять же сексуальный простак, завороженный грубой бабой. А кто, интересно, помнит новеллу «Два приятеля», из которой потом Достоевский «Подростка» сделал, тему Версилова извлек: слабый человек забыл свою простую родную любовь – и погиб в растленной Европе. Еще: из водевиля Тургенева «Провинциалка» Достоевский сделал «Дядюшкин сон». Доходило до мелочей смешных: я в «Войне и мире» обнаружил фразу из «Рудина» – о светской даме, которая за салонным разговором оживилась, как полковая лошадь, услышавшая звук трубы. Ну и наконец опять о Достоевском: в его «Бесах» есть сцены, которые кажутся перенесенными из тургеневского «Дыма», из той линии, где описывается некий вождь радикалов Губарев и его компания. Это очень напоминает те главы «Бесов», в которых генеральша Ставрогина везет Степана Трофимовича Верховенского в Петербург для ознакомления с новейшими веяниями. Сам Губарев – как бы отец и сын Верховенские вместе взятые. А фамилия Губарев сильно смахивает на Огарева. Огарев был человек незначительный, никак не равный своему другу Герцену. И после смерти Герцена им завладели революционные жулики, он отдал Нечаеву так называемый Бахметьевский фонд.
…какому из наших писателей сыпалось роз более, чем г. Тургеневу? Не один из даровитых повествователей наших бывал захваливаем до изнеможения, но кого из них захваливали более усердно и более бесцельно, если не г. Тургенева? Всякому из прежде действовавших и ныне трудящихся поэтов наша критика, между многими заблуждениями, высказывала что-нибудь дельное, что-нибудь применимое – но ни дельного, ни применимого не дождался от нее г. Тургенев. Похвалы, им возбужденные и пополнявшие собою сотни страниц, составляют сами по себе один неслыханный промах. Правда в них только одна, а именно, что г. Тургенев есть писатель высокого дарования, – других истин не ищите в отзывах нашей критики о Тургеневе. Чуть начинается речь о сущности дарования, всеми признанного и всеми любимого, ошибка садится на ошибку, ложный суд идет за ложным судом. В писателе с незлобной и детской душою ценителя видят сурового карателя общественных заблуждений. В поэтическом наблюдателе зрится им социальный мудрец, простирающий свои объятия к человечеству. Они видят художника-реалиста в пленительнейшем идеалисте и мечтателе, какой когда-либо являлся между нами. Они приветствуют творца объективных созданий в существе, исполненном лиризма и порывистой, неровной субъективности в творчестве. Им грезится продолжатель Гоголя в человеке, воспитанном на пушкинской поэзии, и слишком поэтическом для того, чтобы серьезно взяться за роль чьего-либо продолжателя. Одним словом, каждое слово, когда-либо у нас писанное о Тургеневе, кажется нам пустым словом. На основании неправильных отзывов, часто выражаемых красноречиво, даже восторженно, значительная часть читателей, составляющая понятия по вычитанным ею критикам, стала к г. Тургеневу в фальшивое положение. От него ждали того, чего он не мог дать, у него не наслаждались тем, что могло и должно было доставлять истинное наслаждение. Мальчики, еще не отделавшиеся от жорж-сандизма, стали глядеть на Тургенева как на представителя какой-то утопической мудрости, сейчас собирающегося сказать новое слово, имеющее оживить всю сферу дидактиков-мыслителей. Люди, любившие народный быт, глубоко его изучившие или знавшие его по опыту, требовали от нашего писателя безукоризненно верных картин простонародной жизни. Дилетанты литературы со всяким годом ждали от него какого-нибудь строгого повествования, которое по своей правильности, объективности лиц и гениальной соразмерности подробностей сейчас поступит в число перлов русской словесности.
Это едва ли не первое указание на существование известного тургеневского мифа: Тургенев, мол, актуальный писатель, живущий злобой дня. Но интересно, что Дружинин пишет не только об ошибках критиков, видящих в Тургеневе, как он прикровенно говорит, дидактика-мыслителя (то есть пропагандиста всяческой левизны, «жорж-сандизма», иногда говорит Дружинин, что означало тогда попросту социализм), но отмечает также, что Тургенев со своей стороны охотно им подыгрывает. Тургеневу льстило, что «передовая молодежь» считает его своим – и уж как расстраивался, когда она, эта молодежь, осудила его за «Отцов и детей». Еще раз Дружинин: