Б. П.: Говоря о Гоголе, требуется без дальнейших проволочек и промедления восстановить историческую и культурную справедливость относительно этого едва ли не самого мощного из русских литературных классиков. И наиболее, я бы сказал, дурно понятого и плохо преподаваемого.
И. Т.: Что, по-вашему, Борис Михайлович, не так и не то говорят о Гоголе?
Б. П.: Гоголя первым делом считают отцом русского литературного реализма, а вторым делом объявляют его сатириком, бичевавшим язвы тогдашней, эпохи Николая I, русской жизни. За более чем полтора столетия со дня смерти Гоголя эти первоначальные трактовки гоголевского художественного наследия претерпели, конечно, некоторую коррекцию, но его продолжают подавать как реалиста и сатирика в школьном преподавании.
И. Т.: Ну да, Гоголь объявлен родоначальником натуральной школы в русской литературе. Сделал это Чернышевский, это от него пошла такая упрощенная трактовка Гоголя. Хотя не раз с тех пор писали о фантастическом, сюрреалистическом у Гоголя, о его абсурдизме и визионерстве.
Б. П.: Вот мы и постараемся эти несправедливые, как нам кажется, трактовки и оценки дезавуировать и в меру сил исправить. Но при этом, согласимся, начинать надо именно с Чернышевского: это ведь он создал до сих пор непорушенную традицию трактовки Гоголя как реалиста-сатирика, бичевавшего язвы русской жизни – хоть тогдашней, хоть нынешней. Аж через сто лет после смерти понадобился властям Гоголь, на XIX партсъезде: нам, мол, нужны советские Гоголи и Щедрины.
И. Т.: Нам нужны понежнее Щедрины и такие Гоголи, чтобы нас не трогали.
Б. П.: Впрочем, у Чернышевского, писавшего свои очерки гоголевского периода в пятидесятых годах позапрошлого века, был серьезный резон для выделения Гоголя из тогдашнего ряда русской литературы. Для постановки его на первое место. Ведь Гоголь был в русской литературе явлением оглушительно новым. Проза русских писателей в то время, когда начинал Гоголь, была бедновата и, если уж говорить правду, не сильно реалистична. Сильнее можно сказать: тогдашняя русская литература – проза главным образом – была не народна, не национальна, в высшей степени условна. Я бы сказал, салонна.
И. Т.: У Николая Павлова или Владимира Соллогуба, писавших в 1830-е годы, героями прозы были светские персонажи.
Б. П.: Начать с того, что героем повести Владимира Соллогуба под названием «Большой свет» был не кто иной, как Лермонтов. Да, да, тот самый Михаил Юрьевич Лермонтов, который должен был в скором времени не героем литературным стать, а писателем, автором одного из лучших русских романов. Как видим, еще не произошло отделение овец от козлищ и пшеницы от плевел. Парадокс, конечно: будущий гений русской прозы выступает в роли литературного персонажа у заведомо посредственного автора.
И. Т.: Еще был популярен Марлинский – лет сто подряд его читали: кавказские повести и еще из морской жизни – «Фрегат Надежда». Приключения и путешествия – был когда-то такой раздел в библиотеках, для детского чтения.
Б. П.: Надо отдать долг Чернышевскому: он все-таки увидел главное в тогдашней литературе. Да и смешно было не увидеть.
И. Т.: А то, что выступил он с некоторым опозданием, не его вина. Гоголь несколько сам себе помешал с этими несчастными «Выбранными местами из переписки с друзьями»: его чуть ли не забывать стали, особенно в период совершенно дикой цензурной реакции после европейских революций 1848 года.
Понадобилась Крымская война и позорное в ней поражение, чтобы русские люди пришли более или менее в себя.
Б. П.: Вот тут Чернышевский и выступил со своими «Очерками гоголевского периода русской литературы». Действительно, это было самое серьезное в тогдашней литературе, в тогдашней прозе. Поэзия всячески процветала…
И. Т.: Хотя утратила звание главного литературного жанра. Да, лета шалунью-рифму гонят. А проза писалась тем не менее изысканная. Одни «Повести Белкина» чего стоят!
Б. П.: А вот не было у тогдашнего читателя вкуса к подобной прозе. Вельтмана и Николая Полевого читали, все эти романтические нагромождения, немецкой школы романтические вздоры, а изящнейшего Пушкина прозевали. Это более или менее понятно: Пушкин-прозаик был многим обязан французской школе; вот почитайте его после Мериме, многое станет ясным.
И. Т.: А куда же вы, Борис Михайлович, «Капитанскую дочку» в таком случае поместите?
Б. П.: Тут не во мне дело, это тот же Николай Полевой, журналист начитанный, распорядился: «Капитанская дочка» у него пошла по ведомству Вальтера Скотта – «Роб Рой». Но вот начнем с Пушкина: «Повести Белкина» хотя бы. Но что такое для Чернышевского эти пушкинские повести? Это, правду говоря, некие игрушки, изящные новеллетки, вся прелесть которых в искусной сюжетной обработке. Эти поделки, строго говоря, нельзя отнести к реалистической литературе, требование которой уже раздалось со стороны строгого Чернышевского. Это ведь был, что называется, легкий жанр. Реализм и критическое отношение к описываемой жизни – вот что стало в порядок дня, вот что хотел видеть Чернышевский – и увидел как раз у Гоголя.
И. Т.: Но как же можно было пройти мимо другой пушкинской прозы – «Капитанской дочки»; вот уж всячески народная вещь, да еще с таким острым сюжетным поворотом: крестьянское восстание Пугачева.
Б. П.: А Чернышевский не считал эту вещь оригинальной и вполне справедливо указал, что эта «Капитанская дочка» написана как подражание Вальтеру Скотту, его роману «Роб Рой». Так что для него это была литературная стилизация, а не фрагмент русской жизни со всеми ее реальными проблемами, во всей ее конфликтности и нерешенности.