Было стыдно от укора, будто я не люблю родину, и, если бы не классы живописи впереди, был бы для меня более гибельным мой провал.
Эта неудача сыграла и нужную роль: она ударила по самолюбию и вскрыла всю ничтожность моего образования. С этой поры углубляется содержание моих книг для чтения. Мой дневник из протокольного перечисления событий становится анализирующим мою жизнь и поступки. Все приобретаемые мною знания, как бы они сумбурны и бессистемны ни были, теперь увязываются мною с вопросами искусства, по ним я стараюсь допытаться до сущности этого проявления человеческой энергии.
Для меня намечается с тех пор, что живопись — не забава, не развлечение, что она умеет каким-то еще неизвестным мне образом расчищать хлам людского обихода, кристаллизировать волю и обезвреживать дурное социальных взаимоотношений.
Приехал на зимовку ко мне отец и привез с собой жизненную простоту. Затеснил и обрадовал мою подвальную конуру. И сейчас же после объятий:
— Случай какой: на пароходе дружка встретил, так он меня прямо на место и привел сюда; я уже на службе и сундучишко устроил; дворником состоять буду!
— А как же ты без ссыпки проживешь? — спрашиваю отца.
— А ты думаешь, спина тосковать будет? — с улыбкой сказал он. — Ты посмотри, как здешние живут: вот дружок мой попутный — прессовщик, он с маслобойки, так на нем и одежда и обувка, часы резные, серебряные… Вот он тоже насчет ссыпки говорил, что в ней, мол, отсталость наша, что пора на лебедку машинную силу перегнать, а не на нутро человечье полагаться… По его выходит, будто последний конец натуге нашей приходит и все на машину переложится.
Видимо, отец утешал себя подсказанной ему в дороге мыслью.
Тяжелое для меня было это время. Случайная поденная работа у вывесочника давала иногда копеек 20–25 в день раза три-четыре в неделю. Из этого уходило за подвальный мой угол пятьдесят копеек, на карандаши и бумагу, и, как я ни ухитрялся, дешевле, как на восемь копеек в день, прокормиться было невозможно. Несмотря на это, я все-таки отказывался и от канцелярства, и от слесарства на заводе, и от учительства в селе. С отцом стало легче: в компании с кучером мы могли себе готовить горячую пищу и ежедневный чай. Но зато я себе стал представляться обузой: капризно, по-барски занесшийся мечтами о какой-то фантастической профессии, сидел я на родительской спине.
Отец замечал такие мои переживания:
— Какой ты, право, — говорил он, шершавя мою руку в своих ладонях, — в дорогу вышел, так не надо кочки считать… А ты о впереди думай, — и на душе будет весело!
Из подвала, где меня мучила лихорадка, я перебрался в дворницкую отца, там провел зиму, работая в классах живописи и рисования.
К весне, когда подошла последняя зимняя путевка по талому снегу, отец вернулся с базара; с несколько смущенным, но довольным видом развернул он новые посконные штаны, шапку с затыльником и лапти.
Я понял сразу: ссыпка победила отца, механическая погрузка провалилась.
Он сказал:
— Ты не сомневайся, этим я в сменное время займусь… У Шахобалова знакомые дружки подыскались — в артель позвали…
Ссыпка для специалиста — это запой для пьяницы. Конечно, мой родитель и сменные и занятые часы перепутал. Запустил улицу и двор. В промежутках между классами я колол и таскал дрова, орудовал метлой и совком, старался, как мог, прикрыть отсутствие отца.
Мои старания изъяна не скрыли: дело чистоты и порядка по дому сильно захромало. Тем более, дом был видный — банковский. Конец ссыпочному сезону приближался, но события созрели быстрее: в один из торжественных дней на воротах не оказалось флага, подстегнутый замечанием полиции, управляющий в этот же вечер торжественного дня уволил отца со службы. С сундуком, отяжелевшим костюмом грузчика, перебрались мы в комнату — за рубль в месяц (дорожали цены!). Помещение было тесное, принимая во внимание рост отца, но не таков был мой родитель, чтоб огорчаться мелочами.
— Смотри ты, совсем как в келейке, — сказал он, ложась спать, — только там я кверху ногами угол делал, а здесь боком складываюсь!
Видно было, что его умиляло такое совпадение масштабов — хлыновского и самарского.