– И что же помещик? Тоже разум потерял?
– А он без разума уродился, – ответила женщина, подавая квас. – У них так заведено. За кривым лесом грибы редко кто собирает, а дед его дом построил по соседству с кикиморами и анчутками. Отец Ростовцева чудаком был. Пушку в столице купил, и, как тучи к грозе – он ну по тучам палить. А пушка громкая – чухонцам слышно. В Елесках только креститься успевали. Умер он году в девяносто шестом. Или седьмом. Когда перепись велась. Усадьба младшему перешла, Тихону Фирсовичу. А он весь городской, куда там! Музыканты, вино рекой, «Афинские вечера» устраивал с умыканием молодок. Лет шесть назад выдумал блажь – пруды в парке выкопать. Нанял Ваньку Хромова и Якова Шипинина. И мой Степан покойный третьим подвязался. Молотьбой не прокормишься, ежели машины кругом, а Ростовцев тридцать копеек за кубическую сажень торфа платил. Вот и сочти: мужики две тачки в день делали, два куба. Пять мер картошки да мешок одежки. Тащили они с болот грязь, плотины возводили, рыли каналы. Ну и дорылись. Такая семейка: папаша по ангелам стреляет, а сынок в пекло копает.
Хозяйка захлопотала у часов, подтянула цепочку с гирей.
Топчиев ждал.
– Уж не знаю, что там произошло, но Степан мой слег с жаром да так и не выздоровел. Шипинин умом повредился, а Машенька Хромова – она тятьке еды принесла – мигом онемела. Судачат, в тот день вода в колодце Ростовцева пожелтела. Ну и Тихон Фирсович пруды забросил и, года не минуло, оседлал бричку – и с глаз долой. – Женщина перекрестилась на иконы. – Нам учителя приписали, а нужно дьячков, много дьячков, чтоб денно и нощно отчитывали. Обереги, Господь, и помяни Давида и всю кротость его.
Сытый и в превосходном настроении, Топчиев блуждал по проселочной дороге. Гулял без цели, напевая шансонетку на мотив кекуока. Остались за спиной избы, собачья брань, чинящие дровни мужики, песня «Вниз по матушке по Волге» в заунывном исполнении пьяницы Игнатова. Впереди лежали поля и немыслимые версты болот. Заболотились нивы, осели серые пашни. Сизый пар клубился над бороздами пажитей, пепельное небо оглашалось криками уток.
– Хорошо-то как! – молвил Родион.
Наслаждаясь осенним пейзажем, он с юмором вспоминал беспокойство Мальтуса о перенаселении Земли. Всем место найдется: и людям, и зверям, разве что кикимор придется выгнать из просветлившихся голов.
Слева от тропинки шуршал чахлый лесок – не то что кедровник да орешник на другой стороне Елесков. Корни деревьев питал торфяник, ядовитый туман окуривал больные стволы.
Девушку Топчиев приметил издалека. Ускорил шаг.
– Доброе утро!
Она обернулась, брызнула небесно-голубыми глазищами.
В учительской школе Родион сочинял стихи. Стыдно сказать, рифмовал постоянно, аки Симеон Полоцкий, мечтая о поэтической славе. Привечал и классиков, и декадентов: их как раз пустили в печать. Отец, оцени он свежие веяния, за одного Бердяева избил бы деревянной ложкой, что уж говорить про Бальмонта с Сологубом.
Избавиться от дурного занятия помог уважаемый литературный журнал. Опубликовал не шедевры юного пиита, а ответ на его письмо.
«Подписчику г-ну Топчиеву: „
Теперь Родион благодарил журнал за совет, но встреть он голубоглазую селянку в семнадцать, рифма хлынула бы фонтаном.
У девушки было прелестное курносое личико, пшеничные мазки бровей и трогательные веснушки, зябкие на покрасневших щеках. Простоволосая, с искусственным цветком в темно-русых прядях и платком на плечах. С лукошком на сгибе локтя.
– Прогуливаетесь? – спросил Топчиев, осмелев под прямым и дружелюбным взором.
Девушка вручила ему горсть ягод.
– О, ежевика!