Она грубовато поправила подушки, я взял ее за руку.
— Какой ты, однако, комендант, тощий, — не то удивилась она, не то приласкала.
Я провел по ее руке своею до плеча, забираясь под рукав, как это бывало у нас с Анной. И опять она проговорила как бы и ласково, но с сомнением:
— Да что ты? Можно ли?
Я понял, что руку Марины не отпущу.
— Мне теперь можно все, — сказал я. — Где Федор?
— Он в поле, пашет. В избе, однако, мама.
— Не отпущу! — повторил я изменившимся голосом.
Строго усмехнувшись, опрятная Марина обдала меня чистым дыханием и послушно обняла.
Прежде чем вволю наесться, я надышался тепла от Марины. Терпкое, плотное, как суровый картон, мордовское полотно не удерживало тепла ее здорового тела. И я отогрелся за все: за лютый озноб в теплушке, за выдуманное одиночество, за холодок чужбины. Постепенно из глаз Марины исчезло выражение любопытства, но заботливость ее не проходила.
— Какие шаньги любишь, комендант? — спрашивала она обычно. — С кашей ли, с рыбой?
Я просил и того и другого, а сам с жадностью ожидал утра, когда мы с Мариной оставались вдвоем.
Федя Локотков, которого вместе с кулями зерна оставил при мне карнач, возвращался поздно. Веселый белокурый Федя заменил хозяина в поле: старик выезжал за хлебом вместе с женой и дочерью, но на какой-то станции отстал. Хозяйские сапоги, тулуп и новая высокая барашковая шапка занимали угол в той же праздничной комнате, где лежал я. Тут же под вышитыми полотенцами, занявшими другой угол комнаты, под раскольническими образами разместились фотографические карточки семьи.
Где видел я этого мужика? Я знал его, я его видел где-то!
И я вспомнил его в тот самый день, когда впервые вышел на крыльцо.
Теплый воздух весны наполнил мои легкие. Господи! Что увидел я! На полкруга за деревьями, крышами и заборами лежали хорошо вспаханные поля, зеленели рощи, голубело обновленное небо. Облачко передвигалось высоко-высоко.
У мокрого плетня, перед сараем, сверкая белизной, стремительно вытянулась березка. Кучка воробьев чирикала. У крыльца пробилась травинка, и я сорвал ее.
Все, что скопила земля за зиму, она теперь выбрасывала наружу, забивая дыхание своими запахами.
Толстозадая Макариха в немазаных сапогах склонилась над мешком, развязывая его и пересыпая в торбочку кукурузу. Две хилые курицы и белый петух суетились перед Макарихой.
— Макариха! Мешка, пожалуй, не хватит! — закричал я только потому, что хотелось крикнуть в голос, радостно и самодовольно. — Все скормишь. Придержись!