— Канапе! — пробормотал я за дверью.
Но что же возвращено мне после этой утраты?
ДУХОВНЫЙ ДИСПУТ
Осенью двадцать первого года мальчишкой, едва кончив срочные курсы, я работал землемером в Ананьевском уезде.
В тот год продналог заменил продразверстку, приступали к разделу земли в трудовое пользование. С буссолью и подушными ведомостями я переезжал из деревни в деревню; звание землемера, как незримый доброжелатель, охраняло меня от грустных случайностей.
Уже не в каждую деревню я согласился бы вернуться без надежного спутника. В это время мне предложили сменить буссоль на винтовку — направиться в Ново-Буйницкую волость, славящуюся неукротимостью нравов. Власть Советов на Украине тогда только устанавливалась. Действовать приходилось не одним именем закона или силой убеждения, иногда — и оружием.
Глубокая осень омертвляла дороги. Из-за края пустых черных степей в пасмурное небо лениво поднимались вороны. Еще вчера спекулянты и мешочники носились по уезду, как гуляки из трактира в трактир, а сегодня и они исчезли с дорог.
В волостном Совете ко мне присоединились товарищ Лемеш с двумя красноармейцами, и мы поехали на хутора с задачей выкачать хлеб у баптистов и скопцов.
Товарищ Лемеш, рабочий с завода сельскохозяйственных машин бывш. Белино-Фендрих, сам правил лошадьми, дышал полной грудью и вообще вел себя так, будто всю жизнь только и ездил по степям Одесщины, и никак не может этим насладиться.
А меня одолевало страшное, голодное одиночество. В крестьянских хатах я встречал не только недоброжелательство, хитрость и злобу — я встречал и совет, и радушие. В пасмурных полях я видел не только черствые глыбы черного пара — бывало и солнце, и травы, и жаворонки… Но нет, я все же не мог понять сердцем этой степной, земской жизни.
Что я оставил в губернской Одессе? Голод, горе и разрушение. Но к ее вырубленным с зимы бульварам, к ее панелям, развороченным трехдюймовками, я устремлялся всею душой. Удивляла меня готовность людей жить не в городе, а в деревне, и никак не мог я понять, почему уж в таком случае не выбирают они для жизни самые красивые места, всегда готовые променять сад и речку на голое поле, требующее упорного, знойного, помрачающего ум труда. За полдесятины отдаленного клина, которые я отрезал у одного землероба и передавал другому, прежний хозяин вынимал из меня душу, а другой, наделенный дополнительным участком, не всегда умел устоять под разбойным напором завистников. И никогда я не слышал, чтобы мужик менял свою хмурую хату на другую, потому что с крыльца той, другой видны речка или луг…
Зачем же все это? Кого радует просторный деревенский пейзаж, ставки и лесочки, ветрянки и белые колокольни церквей — красота неоцененная и ненужная?
В старой, почерневшей ветрянке мы и расположились на ночлег, добравшись до хуторов поздно вечером.
Лемеш считал, что искать радушного приема в хатах бесполезно, действовать силой — неразумно.
Хутора располагались между леском и глубоким, непролазным яром — где густо, где пореже; они мерцали огоньками в серых осенних степных сумерках. Запах кизячного дыма растекался по равнине. Лемеш с красноармейцем Сарычем пошли к ближайшим хатам, мы со вторым красноармейцем, Поповым, поднялись в ветрянку по шаткой лесенке.
Ударило запахом горькой мучной пыли, там и тут задувало из щелей. Чиркая спичками, мы наконец выбрали себе угол, сложили там солому. И пока мы укладывались, вернулись Лемеш и Сарыч.
Лемеш был прав — на ужин не нашлось даже хлеба.
— Но вас, — вежливо сказал мне Лемеш, — мы заведем к ихнему председателю, вас они уложат. Пойдемте!
— Уложат, — многозначительно пробурчал Сарыч.
Я отказался.