Книги

Прикосновение к человеку

22
18
20
22
24
26
28
30

Я очень сожалел, что правила субординации вынуждают меня сидеть не за одним столом с инженером капитан-лейтенантом Батюшковым. В последнее время с Павлушей Батюшковым мы очень подружились. Батюшков умел как-то непринужденно, одною своей искренностью, добродушной легкостью, с какой он принимал людей и делал всякое дело, расположить к себе. С ним всегда хотелось поделиться и радостью и заботами; была даже какая-то привлекательность в том, что он тоже, как погибший Дорошенко, звался Павлушей, Пашей, — а в эти дни нелегко было на сердце, многие нуждались в друге.

Хотя Батюшков был выше меня меня по званию, имел штатное место по исполняемой должности за вторым столом, я, командир БЧ-2, сидел за одним столом со старпомом. Это не мешало нам, однако, весело переглядываться, особенно во время таких маленьких банкетов, а вставши из-за стола, мы торопились возместить невольную разлуку.

На этой стоянке, в мирном, горячем и цветистом Батуми, у нас было довольно много свободного времени, и нам всегда было интересно вдвоем с Павлушей Батюшковым.

Я заметил, что даже начал подражать манерам Батюшкова. Он умел как-то особенно удобно и уютно носить всегда свежий китель, от него всегда приятно пахло. Во многом он проявлял свой вкус. Например, он не любил часов на руке, а носил карманные, на изящной дорогой цепочке. Он — кажется, единственный командир на корабле — щеголял манжетами, пуговицы и обувь на нем всегда сверкали. Только одну вольность он позволял себе, и это ему охотно прощали: пристрастие к козырькам, форма которых в меру уклонялась от стандарта. Его несколько широкий козырек прикрывал лоб по линию прямых красивых бровей, казалось, для того, чтобы оттенить спокойный, добрый взгляд, весь мужественный облик Павлуши.

Мне нравилась его речь, пожалуй даже несколько застенчивая, но всегда откровенная, нередко с оттенком заботы. Мне приятно было следить за его движениями.

Меня расположило к Батюшкову и то, что он очень деликатно сумел отнестись к моим тревожным признаниям и, как бы уравнивая взаимность доверия, сказал:

— Вы знаете, я женат. Моя жена Варя в Севастополе. И я хорошо понимаю ваши чувства. Очень хорошо понимаю.

Жена Батюшкова, Варвара Степановна, служила в одной из бригад морской пехоты штатным врачом.

Третьим членом нашей компании стал командир трюмной группы, инженер старший лейтенант веселый Ваня Усышкин. Еще и теперь веселило командиров воспоминание о том, как под Одессой Усышкин помешал Сыркину вычерпать море.

Шутник то и дело напевал: «Мы в фортеции живем, хлеб едим и воду пьем», — и его юмор довольно хорошо выражал наше общее настроение.

Дня два Ершов все к чему-то прислушивался и заново присматривался, а потом по-прежнему все реже и реже стал выходить из своей каюты.

Опять я заглядывал ему в глаза, стараясь понять что-либо, но, как и в первые дни нашей встречи, ничего не угадывал в этом хмуром горячем взгляде исподлобья, всегда, как казалось мне, обращенном на непосредственное дело минуты.

— Правильно! — рассуждал по этому поводу Визе. — Чего вы от него хотите? Артист он, что ли? Сами говорите, что ему нужны сильные удары жизни, а не застольные беседы. Парады у Ершова короткие: вернулся, отпраздновал, а дальше вступает в силу устав, распорядок дня. Так ему жить и удобней и легче.

В таком же духе объяснял мне поведение Ершова Батюшков, и я как будто начинал понимать и соглашаться, что в этом стремлении к регламентированной жизни есть своя логика. В этом была своего рода мимикрия, приспособляемость, защита от тех острых и сложных чувств, при которых не могло быть и речи о душевном равновесии, столь необходимом в эти тяжелые дни.

Сам я все острее начинал чувствовать войну, видеть ее, так сказать, с черного хода, начинал видеть ее будни, которые втягивали сотни тысяч и миллионы мирных людей, их семьи, их дома. Понял я и то, с какой стороны вошла война в мою «личную» жизнь — да и не только в мою жизнь!..

И вдруг в эти дни через руки знакомых, через семью одного инженера севастопольского морзавода, проживающего после эвакуации в Батуми, я получил от Юлии Львовны письмо.

Юлия Львовна писала из Новороссийска. Она направлялась теперь дальше, с одесскими беженцами, через Каспий в Среднюю Азию. Письмо поразило меня прежде всего тем, что Юлия благодарила меня за заботу о ее судьбе, хотя, как писала она, ей непонятно, как это мне удалось прислать за нею краснофлотцев в последние дни эвакуации… Да, действительно, я и сам не понимал, как это мне удалось сделать! Однако дело было сделано, было сделано то, о чем я столько мечтал, чего так горячо желал. Это совершилось с неоспоримостью факта. Но в чем же была разгадка?

Далее Юлия писала, что, хотя сама она теперь в безопасности, душевное состояние ее ужасно: мать отказалась ехать наотрез и осталась в старой квартире, среди бесчисленных портретов родственников и дочери.

«Страх, — писала Юлия, — оказался сильнее всех других чувств, и теперь я наказана. И днем и ночью я вижу мать во власти тех ужасных людей, от которых сама бежала. Это не фраза, если я скажу тебе, дружок мой Федя, что состояние такое — хоть бросайся в море…»

«Что будет?» — спрашивала меня Юлия, но я не мог ей ответить на этот вопрос, я сам не знал, что будет.