В учебных лагерях был у них старшина Дорошенко. Низкорослый, широкоплечий, с кривыми, колесом, ногами. Лицо изрыто оспой. Он и сказал им, новобранцам, о войне как о работе, причем каторжной работе, не сравнимой ни с какой другой. Дорошенко говорил: «Копать до последней горсти». На деле это значило, что, соорудив себе ячейку, ты должен прокопать проход к соседу слева, помочь товарищу справа, прорубить такой же лаз в тыл, укрепить, замаскировать бруствер. Одним словом — рыть. До тех пор, пока руки держат лопату, пока есть силы. Когда сил не останется, постараться выбросить последнюю горсть земли. Потому что в бою может так случиться, что именно эта горсть прикроет тебя от пули или от осколка. «Научись быть бодрым, когда спать не положено, — говорил Дорошенко. — Штык вставь в веко, а не засни». Поднимал среди ночи, гонял, командовал отбой, поднимал снова, и так без конца.
Выдержали. Все до одного. Выдержали курс молодого бойца, долгие месяцы сержантской учебы. С войной иными глазами глянули на учебу, на бывшего своего старшину Дорошенко. То, что казалось бессердечным, обернулось спасением. Последняя горсть земли, брошенная на бруствер окопа, спасала, умение держать себя в боевой форме после многосуточных без сна переходов. Когда же под Москвой немцы вырезали взвод засады, к суровой подготовке учебных лагерей Колосов отнесся с еще большим уважением. Он понял, что с ним, с теми, кто прошел хорошую подготовку, подобного произойти не могло. Пользы на войне, как не раз замечал старшина, больше от того, кто познал полной мерой, что такое солдатский труд.
Колосов поднял руку, тронул ладонью бороду, ему непреодолимо захотелось побриться. Снять с себя густо разросшийся панцирь. Соскоблить его так, как соскоблил бы он с души тяготы и заботы.
Откуда вдруг появилось такое желание…
Откуда нашло…
Этого как раз Колосов и не понимал Однако чувствовал, если не побреется немедленно, произойдет что-то непоправимое. И наоборот. Если побреется, все обойдется.
За два года фронтовой жизни старшина приучился прислушиваться к предчувствиям. Он видел, как иные люди, попав в приличную переделку, становились суеверными.
Подавленность разоружает, человек становится беззащитным.
Излишнюю браваду, а встречались Колосову и такие люди, старшина тоже не принимал. Свойство свое относил к чутью, которое проявляется у всего живого в обстановке постоянного риска.
Старшина Колосов прислушивался к себе.
Прислушался он и на этот раз. Заторопился, достал из вещмешка трофейную бритву, мыло, спустился в овраг. Побрился у ручья. Поплескался в его холодной воде. Омыл себя по пояс. Вернулся под кроны деревьев.
Неплюев как лежал, привалившись к стволу березы, в том же положении и оставался. Галя спала неспокойно. Беспокойным было ее лицо. То вдруг шевельнет бровями, то вдруг задергаются у нее веки. Старшина стал рассматривать ее лицо. Широкие брови, длинные ресницы. Нос чуть вздернут. Губы розовые, ровные и, как показалось Колосову, очень красивые. Вспомнив о том, что девушке, со слов Степанова, недавно исполнилось восемнадцать лет, старшина подумал о разнице в возрасте между ними, о своих двадцати шести годах, два из которых он воюет. Почему подумалось о разнице в годах, он не мог объяснить, как не мог объяснить свое непреоборимое желание побриться, но подумалось, в душе шевельнулось что-то далекое и мирное.
Меж деревьев совсем не было комаров. Под деревья не залетали почему-то даже слепни. В невысокой траве копошились жучки. Интереса к людям они не проявляли. Но муравьи — крупные, быстроногие — взбирались на спящих, оглядывались по сторонам, шевелили крохотными усиками, скатывались на землю. Легкий ветер шелестел листвой. Колосов поправил на девушке плащ-палатку, которой он прикрыл ее сонную. Кончиками пальцев осторожно коснулся завитка волос. Ощутил шелковистость, тепло. Снова пахнуло в душу далеким и мирным, но Галя вздрогнула во сне. Старшина поспешно отдернул руку. Почувствовал неловкость. Оттого, что девушка может открыть глаза, испугаться спросонья, подумать о нем невесть что. Он распрямился с такой поспешностью, словно его застали за чем-то предосудительным. Тихо отошел от спящей, опустился на траву.
На глаза попали два березовых листочка. Один свежий, другой — сухой, скорее всего прошлогодний. Откуда он взялся поверх травы, судить было трудно. Прошлогодние листья давно проросли травой, их мочили осенние дожди, утрамбовывал снег, обесцвечивали талые воды. Этот уцелел, не потерял своих красок. Светло-коричневый, с яркими желтыми крапинками, он лежал, открытый ветрам и солнцу, рядом с опавшим только что, черенок которого потешно изогнулся, напоминая поросячий хвостик.
Старшина поднял оба листика, поднес к глазам, посмотрел сквозь них на солнце. Зеленый почти не просвечивался. Основа листа, состоящая из хребта и дугообразных ребер, едва обозначалась. С виду вроде бы крепкий лист. А вот поди ж ты, что-то, значит, его сорвало, бросило, подумал Колосов. Ветер ли, прошедший недавно дождь. Выходит, не оказалось в нем той крепости, что держит листья на дереве до осени, до того времени, когда наступит естественный срок отмирания. Прошлогодний лист по размеру был больше. Его настолько истерли дожди и ветры, что он светился. Солнце просвечивало сквозь крохотные отверстия, которыми он был испещрен, как сито, как терка, как изношенное до дыр тряпье. Хребет, ребра выпирали рельефно, как выступают кости у старой лошади, на которой еще при жизни можно изучать строение скелета. Поверхность листа избороздили морщины. Жилы и прожилки четко обозначали многоугольники системы жизнеобеспечения, некогда действовавшей, доносившей живительный сок до каждой клетки. Система эта давно уже умерла, как умерли, опали, успели смешаться с землей, прорасти новой травой, отдав последний сок почве, все прошлогодние листья, а этот каким-то чудом продержался на ветке до лета, упал совсем недавно, потому и сохранил краски. Старшина сложил листок, сдавил его пальцами, он хрустнул. Подумал о Неплюеве. Что за болезнь? Ничего такого не придумав, ушел в воспоминания.
За два года войны старшина видел откровенных трусов, людей, чьим единственным устремлением было спасти собственную жизнь любой ценой. Так было под Москвой когда расстреляли дезертира, так было в том же сорок первом году на Ржевско-Вяземском рубеже.
Прибыло пополнение. Бойцам выдали сухой паек. Появились костры. На каждом по несколько котелков. Кто концентрат варил, кто кипяток готовил. Тут команда построиться. Поворчали, построились. Бойцам не объявили ни о цели построения, ни о том, что должно произойти. Каждый думал о своем котелке, никто не обратил внимания на стол, покрытый красной материей, на свежевырытую яму возле стола. Только когда к этому столу подвели молодого без пилотки, без ремня, без обмоток человека, возле которого перетаптывались с ноги на ногу два автоматчика, только тогда строй затих.
Человек струсил в бою. Бросил пулемет, бежал из окопа. Бежал, как выяснило скорое в таких случаях следствие, расчетливо. Полз, чтобы его не увидели, крался, хоронясь от постороннего взгляда. Налицо было дезертирство со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Батальонный комиссар зачитал приговор, сказал необходимые слова, дезертира поставили на край ямы и расстреляли. Он упал сначала на колени, потом стал крениться на бок, потом дернулся, свалился в яму. Яму второпях выкопали неглубокую. Над землей остались рогатиться ноги расстрелянного, с которых свисали тесемки от подштанников. Комиссар и после расстрела продолжал что-то говорить, но его слова не доходили до новобранцев. Они стояли растерянные, оглушенные выстрелами, таращились на рогатившиеся ноги, словно всем строем пытались разглядеть тесемки от кальсон.
Был сорок первый, самый жестокий год, когда приходилось прибегать к крайностям, к публичным, перед строем, исполнениям приговоров. Дезертиров и потом не жаловали, но тогда твердость во многом спасала положение, Колосов подобную твердость принимал. Тем более, что приходилось быть свидетелем очень разнообразных проявлений трусости. Бывало так, что люди трусили помимо воли, не убегали, но и толку от них было мало. Стоят в окопе, забыв все, чему их учили, глаза квадратные, руки дрожат, винтовку перезаряжают с лихорадочной поспешностью, выстрелы следуют один за другим, а палят в белый свет. Немного встречал Колосов смельчаков, которые могут вести прицельный огонь, когда на окопы идут автоматчики. Да еще при поддержке своих пулеметчиков. Да еще при поддержке танков, прочих огневых средств. Тут ведь какая психология. Все пули, что есть на земле, летят в тебя, так кажется. Особенно в первом бою, особенно когда тебя крестят огнем. Другого выбросит из окопа, понесет без огляда, и только ужас подпорками распирает глаза. Старшине не раз приходилось осаживать дрогнувших. Крепким словом, ударом, угрозой расстрела на месте. Трусость проявлялась в людях и менее заметно. Были такие, что цеплялись за каждый недуг, лишь бы увильнуть, лишь бы подальше от окопов. Такие люди составляли исключения из правил, но и они были.
Проявлений трусости Колосов не принимал. Он знал, как бы трусость ни проявилась, платить за нее надлежало не только трусу, но и его товарищам. На войне одна плата — смерть. Тот пулеметчик, что бежал с поля боя, бросив оружие, подставил под пули, оставил без прикрытия своих же товарищей. Дезертир, что прятался в стогу сена и которого поймали женщины, не занял места в окопе, не убил немца, значит, немец убил кого-то, убьет еще, потому что идет война, на земле сошлись люди и нелюди, схлестнулись друг с другом, чтобы убивать. Око за око. Зуб за зуб. Смерть за смерть. Другого выбора на войне не дано.