Молитва длится на удивление долго, пронзительно долго, а когда она заканчивается, я удивлена тем, что мне приходится что-то отдавать: мои перчатки, носовой платок и молитвенник. Фрейлины должны подготовить меня к последнему выходу, чтобы я могла появиться там с королевским достоинством. Они снимают с меня мой черный плащ, отороченный тесьмой, и воротник.
Внезапно время ринулось вперед, и мне на ум стали приходить вещи, которые я хотела бы сделать, или сказать, или непременно увидеть перед концом. Я уверена, что должна произнести какие-то прощальные слова, воскресить в памяти какие-то моменты, но все стало происходить как-то лихорадочно быстро.
Я встаю на колени. До меня доносится ровный голос брата Фекенхема. На голову мне надевают мешок еще до того, как я успеваю посмотреть на чаек.
– Что мне делать? Где плаха, куда мне идти? – кричу я в панике, но тут кто-то берет меня за руку и ведет вперед, к чему-то большому, шершавому и округлому, и я принимаю неизбежность происходящего. Это действительно материальный мир, а плаха – самый материальный предмет, к которому я прикасалась. Я сжимаю на ней свои пальцы, ощущая древесину. Я должна положить на нее голову. Оказывается, мешок уже намок от слез, текущих из-под закрытых век. Должно быть, я плачу уже давно. Хорошо, что этого никто не видит. И что бы ни произошло дальше, я знаю, что это – не настоящая смерть, потому что я не умру никогда.
Книга II
Катерина
Замок Бейнардс, Лондон.
Весна 1554 года
С растущим неверием я читаю эту проповедь, единственное прощальное слово от моей старшей сестры. Я перечитываю эти слова снова и снова, с каждым разом испытывая все больший гнев. Совершенно не понимаю, что она хотела, чтобы я сделала с этим ее дурацким письмом? Чего она хотела им добиться? Нет, если бы это я должна была умереть, то ни за что бы не написала такого письма малышке Марии. Ну надо же, написать такое! Как такие слова могут утешить?
Я перечитываю ее слова, но мои глаза так болят от слез, что я почти не вижу ее каллиграфического почерка: ни единого вычеркнутого слова, ни кляксы. Она не плакала над этим письмом, как плачу над ним я теперь. Ее рука не дрожала от исполненного чувства прощания со мной, ее маленькой сестрой, которая так любит ее и старается во всем подражать. Она не стремилась сказать мне о том, что любит меня, что думает обо мне, что ее сердце разрывается от мысли о том, что мы не повзрослеем вместе. Что никогда не превратимся в придворных барышень, хихикающих над признаниями кавалеров, и не станем престарелыми матронами, читающими сказки своим детям и внукам. Она обдумывала эти элегантные слова, укладывая их в абзацы, и записывала их с утонченной изысканностью ее образованного ума, без всяких колебаний. И каждое слово там о Боге. Бог! Как всегда.
И конечно, как только я прочла и перечитала это письмо, я поняла, как мне стоит с ним поступить. Не скомкать и кинуть в камин, как мне сначала в первом порыве боли и обиды хотелось сделать. Я сделаю то, чего она от меня хотела. И ей не пришлось даже мне об этом говорить, потому что она и так знала, что я это пойму. Вот ей и не пришлось осквернять ее священное послание практическими указаниями, потому что я знаю, чего она хочет, без ее слов.
Я должна отправить это холодное, неродное письмо ее так называемым важным друзьям в Швейцарию, чтобы они напечатали его и разослали всем остальным. И тогда все прочтут его и скажут: «Какое дивное благочестие! Ах, какая святая была эта девушка! Ах, какой добрый совет она дала своей маленькой сестре! Нет никаких сомнений, что такая вера направила ее прямо в рай! Как нам повезло знать ее!» А потом все станут восхищаться Джейн и цитировать это ее проклятое письмо. Его издадут в Англии, Германии и Швейцарии, как часть дивного наследия Джейн Грей, как доказательство того, что она была исключительной женщиной, память о которой будет жить в веках и чья жизнь будет служить примером для молодых.
А если кто-нибудь из этих людей вспомнит обо мне, то только как о глупой и легкомысленной девчонке, адресату последнего письма великой мученицы. Если бы Мария Магдалина пришла к пустой могиле в пасхальное утро и не заметила бы садовника, который и был Христом воскресшим, тем самым навсегда похоронив чудо Пасхи для всех христиан, – это была бы моя роль, второстепенного персонажа, портящего всю картину. Если бы Мария Магдалина споткнулась о камень и запрыгала бы, сжимая ушибленный палец, – это тоже было бы мое амплуа.
Все будут помнить святую Джейн, и никто не подумает обо мне: глупой сестре, получившей последнее письмо. Никому и в голову не придет, что я ждала и заслуживала другого письма, личного, каким и должны быть прощальные письма. И никто даже не вспомнит о маленькой Марии, которой не досталось даже сухой проповеди.
Если бы Джейн была жива, я была бы в ярости на нее. «Научит тебя умирать»? Это что за напутствия сестре, которая всю жизнь в тебе души не чаяла! Если бы она была жива, я бы прямо сейчас отправилась бы в Тауэр, сбила бы с ее головы этот черный капюшон и оттаскала бы ее за волосы за такое бессердечное письмо младшей сестре. За то, что она написала, что мне следует радоваться тому, что мы потеряли все деньги и наш семейный дом и что я должна ценить ее Библию больше драгоценностей. Как будто старая Библия и вправду может быть дороже нашего родного дома, нашего Брадгейта! Да кто в это поверит! Как могут не нравиться драгоценности и красивые вещи? Как будто она не знала о моей глупой любви ко всему хорошенькому и сто раз это не высмеивала, называя это мелочным тщеславием!
Но потом меня окатывает холодным ужасом, и я вспоминаю, что ее черный капюшон уже откинут и что ее головы уже нет на плечах, и если бы я вздумала дернуть ее за косу, то эта голова так и осталась бы в моей руке, раскачиваясь, как на веревке. И тогда я понимаю, что кричу, и прижимаю руки к своему жадно хватающему воздух рту, пока не утихнут выворачивающие меня наизнанку всхлипывания.