– Я могу посмотреть, – говорю я, пытаясь избавиться от чужих рук на своем теле. – Я не боюсь смерти.
Я хочу, чтобы они знали, что даже в долине зла и смерти я не знаю страха. Я хочу, чтобы они обратили на это внимание. Господь укрепляет меня, но, когда мимо нашего окна с грохотом проезжает тележка с холма Тауэр, где стоит плаха, я получаю сильнейший удар.
Я знала, что ему отрубили голову, но я даже представить не могла, что он может показаться настолько ниже, короче без этой головы, которая лежала в корзине, рядом с его окровавленным телом. Зрелище было щемящим, как на бойне, где великолепные животные превращались в кучу плоти, костей и шкур. Единственный мужчина, который был в моей постели, являвший собой и угрозу, и суливший большое будущее, лежал там, разрубленный на части, как книга с вырванными главами. Так странно видеть это красивое лицо в корзине, а растерзанное тело на окровавленной соломе.
К этому ужасу я оказалась не готова. Я всегда представляла себе смерть сияющим брегом, но никак не изрубленной кучей окровавленной плоти в грязной телеге, некогда бывшей таким знакомым юношей.
– Гилфорд, – шепчу я, словно стараясь напомнить себе его имя.
Одетый в черное палач, высокий капюшон которого делает его безликую голову гротескно большой, идет тяжелыми шагами к воротам. Тележка едет к часовне, а палач подходит к новой плахе на лужайке и останавливается там, сложив руки на топоре и опустив голову.
Вздрогнув, я осознаю, что он пришел сюда не в составе прощальной процессии Гилфорда: у него совсем другая цель. Он пришел, чтобы отрубить мне голову. Хоть я и считала, что готова к этому, мое сердце начинает лихорадочно биться. Пришло мое время. Как это несправедливо, нелогично и противоречиво: я тоже буду уничтожена, обезглавлена и разрублена на куски.
Я задерживаюсь, чтобы подписать молитвенник Джону Бриджесу. Надпись получается длинной, и я теряю счет времени. Слова бессмертны.
Моя наставница, Екатерина Парр, хорошо знала это и встретила смерть без страха. Вот и я поступлю так же.
Я пишу целый параграф. Потом еще один. А потом пишу свое имя. Брат Фекенхем смотрит на меня и мягко произносит:
– Довольно писать. Время пришло.
Я готова. Я должна быть готова. Мне больше нечего писать. Я задокументировала наши беседы с братом Фекенхемом, написала письмо королеве, отцу, Катерине. Потом я написала прощальное обращение и закончила свою работу. На мне надето черное платье, а в руках я держу открытый молитвенник.
– Я готова, – произношу я, и ловлю себя на жалком порыве крикнуть: «Подождите! Минуточку! Я еще не все сделала! Еще мгновение! Еще один вдох! Еще один удар сердца!»
Джон Фекенхем идет впереди меня, а я несу перед собой свой молитвенник на родном языке и пытаюсь его читать, пока мы спускаемся вниз по узким ступеням, проходим сквозь маленький садик, через ворота, ведущие из сада на луг, на котором стоит эшафот. Конечно же, я не вижу слов на странице, никто бы не смог этого на моем месте. Но я снова демонстрирую всем, что я иду на смерть с молитвой. Екатерина Парр записала эти молитвы на английском, переведя их с латыни, а теперь я иду на плаху, держа в руках свидетельство своей праведности. Такова моя доля, это моя работа. Я готова за нее умереть. Я умру, держа эту книгу в руках.
Фрейлины за моей спиной всхлипывают, издавая странные булькающие звуки. Надеюсь, все видят, что я не плачу, как они. Пусть видят, что я молюсь по пути, полностью погруженная в благочестие, демонстрируя полную уверенность в воскрешении.
Все вместе мы поднимаемся на эшафот и распределяемся по своим местам. К эшафоту пришло совсем немного людей, чтобы засвидетельствовать мое мученичество. Я даже удивилась их малому количеству. И я начинаю говорить.
Я боялась, что мой голос будет дрожать, но он не дрожит. Я молюсь о милости Божьей и говорю всем, совершенно ясно, что я буду спасена милостью Всевышнего, а не молитвами священников и не платными мессами. Я прошу людей молиться обо мне, пока я жива, пытаясь показать им, что мне не нужны молитвы после моей смерти, потому что отсюда я отправлюсь прямиком в рай.
– Никакого чистилища, – добавляю я, но все и так знают, о чем я говорю.
Я читаю «Помилуй мя, Боже» по-английски, потому что Господь понимает и этот язык, и считать, что к нему можно обращаться только на латыни – предрассудок и заблуждение. Джон Фекенхем вторит мне на латыни, и мне думается о том, как прекрасен этот язык, как красиво он звучит именно сегодня, звеня и сливаясь со звучанием слов на английском, во влажном воздухе, пронизанном криками чаек. Я вспоминаю, что мне всего шестнадцать и что я больше никогда не увижу реку. Мне не верится, что я больше никогда не увижу холмов Брадгейта и тропинок, по которым когда-то гуляла Екатерина Парр, и моего старого пони, и запертого в клетку старого медведя.