– Не особенно.
Я никогда не скажу им, что испытываю облегчение от того, что в моей постели нет его тяжелого тела, потного под моими теплыми одеялами. Просто он обязан за мной ухаживать, так же как я обязана эти ухаживания терпеть. И мы должны делить супружеское ложе, как того требуют закон церкви и наши родители. Но мне никак не удается понять, как женщина может получать удовольствие от того, что мы делаем, и стремиться к этому. Хотя иногда я припоминаю, что счастливее всего Екатерина Парр выглядела по утрам, когда из ее спальни выходил голоногий Томас Сеймур. Я знаю, что моя мать наслаждается временем, которое проводит с отцом, и леди Дадли самым нелепым образом поглощена своим мужем. Может быть, способность оценить эти радости придет ко мне позже, с возрастом, когда я сама подрасту и окрепну. Возможно, в деле удовольствий плоти сначала надо вырастить эту пресловутую плоть. Однако мне все равно было сложно представить себе, что я, даже толстая и здоровая, жажду неуклюжего ерзанья Гилфорда или хихикаю от шлепка по заду.
Время, которое я провожу здесь, было бы гораздо приятнее, если бы не боли в животе и лихорадочное состояние.
Кажется, это единственный случай, когда книги меня подводят. Я нашла несколько греческих свитков о зачатии детей, но они все говорили об этом в связи с фазами луны. Там еще были ужасающие картинки, показывавшие младенца, вырезанного из утробы мертвой матери, множество теологических утверждений о том, как Господь наш был зачат Духом Святым в теле девственницы, и упоминание о некоторых вдумчивых авторах, сомневавшихся в этом утверждении. Но тема зачатия обыкновенной женщиной, похоже, не интересовала никого. Мне начинало казаться, что я и другие дочери Евы, женщины, существовали только в качестве символа. В книгах не упоминалось ни единым словом о странной смеси стыда и боли, которую переживали мы с Гилфордом, оказываясь в постели, молча и неуклюже. Никто не объяснял, как от этих неприятных телодвижений в теле женщины зарождается дитя. Мне вообще кажется, что об этом никто ничего толком не знает, но спрашивать об этом мне, разумеется, никого нельзя.
Утром ко мне приезжает Гилфорд и рассказывает о том, что о болезни короля было объявлено в парламенте и что церкви по всему королевству теперь молятся о его выздоровлении. Принцесс Марию и Елизавету призвали ко двору, и они обе ожидают новостей в своих загородных имениях.
– Что они будут делать? – спрашиваю я.
– Не знаю, – отвечает он. – Надо спросить у отца.
– И что будет дальше?
– Не знаю. Надо спросить у отца.
– Так ты спросишь?
Он как-то смешно и странно хмурится:
– Нет. Ты сама-то спрашиваешь своего отца о том, какие у него планы?
В ответ я качаю головой.
– Он что-то обсуждает с Джоном, Эмброузом или Робертом, – Гилфорд перечислил имена старших братьев. – Они часто разговаривают и знают, что происходит. Но они гораздо старше меня и уже давно при дворе, и даже бывали на поле боя. Они могут делиться с ним своими мыслями, а он прислушивается к ним. А я просто… – и он замолкает.
– Что ты?
– Наживка, на которую они поймали тебя, – жестко произносит он, словно отвешивая пощечину нам обоим. – Жирная муха для приманки глупой форели.
Я задумываюсь, не обращая внимания на его грубость и на боль, которая сквозила в его голосе.
– Так как мы узнаем, что мы должны делать?
– Нам об этом скажут, – отвечает он. – Когда мы будем им нужны, за нами пришлют. И за мухой, и за форелью.
Я впервые увидела этого молодого человека, которому еще не исполнилось двадцати и который во всем должен повиноваться своим родителям, как и я должна была повиноваться своим. Я в первый раз поняла, что он нервничает перед испытаниями и судьбой, запланированной для нас не нами. И впервые подумала, что мы оба с ним оказались в одном и том же положении, вместе. Мы вместе будем расти, взрослеть, делить одно на двоих будущее и встречать предстоящие нам невзгоды.