а просить не смею.
Матушка игуменья, дай пятак!
Не дашь пятак, уйду и так. Чуть погодя слышу голос игумений: «Онисья! — келейница у ней была. — Дай ему цолковый!»
Ух-х! А цолковый, знаешь, какой? Не знаешь! Серебряный и две головы на нем — государь Император Николай Александрович и царь Михаил Феодорович, были тогда такие юбилейные серебряные рубли. Слава Богу! А дальше я к казначее иду — процедура целая такая… Казначеей была мать Поплия. Даст мне полтинничек, еще и конфет впридачу».
— Ох, и хитер ты был, отец Павел, — перебивает батюшку его келейница Марья Петровна. — Нет-таки к простой монахине идти! А все к игуменье, казначее!
— У простых самих того…, сама знаешь, Маруся, чего! Цолковый у них, хоть и целый день ори, не выклянчишь, — отшучивается отец Павел и продолжает свой рассказ:
«От казначеи — к благочинной. Сидит за столом в белом апостольнике, чай пьет.
— Матушка Севастиана! — кричит ей келейница. — Павёлко пришел, хочет Христа славить.
Она, головы не повернув, говорит: «Там на столе пятачок лежит, дай ему, да пусть уходит».
— Уходи, — всполошилась келейница. — Недовольна матушка благочинная.
И уже больше для благочинной, чем для меня, возмущается: «Ишь, сколько грязи наносил, насляндал! Половички какие чистые да стиранные! Уходи!»
Развернулся, не стал и пятачок у ней брать. Ладно, думаю… Вот помрешь, по тебе тужить не буду! И в колокол звонить не пойду, так и знай, матушка Севастиана! А слезы-то у меня по щекам рекой… Обидели».
Как болит душа от обиды — и что делать? «Обидели тебя — помолись быстрей за обидчика, — учил о. Павел, став уже седовласым старцем. — Ведь обижающий тебя причиняет самому себе гораздо большее зло». Но кто знает, что ближе к Господу — с годами выстраданная мудрость или детское «и в колокол звонить не пойду»?
«А с колоколом связано почему? — продолжает о. Павел. — Это был еще мой доход в монастыре. Умирает, к примеру, мантийная монахиня. Тут же приходит гробовая — Фаина была такая, косоротая — опрятывать тело усопшей, после чего, облачив, кладут в гроб. Нам с Фаиной оставляют мантейку от облачения усопшей, и мы идем с нею на колокольню. Час ночи или час дня, ветер, снег или дождь с грозой: «Павёлко, пойдем». Забираемся мы на колокольню, ночью звезды и луна близко, а днем земля далеко-далеко, Молога как на ладошке лежит, вся, словно ожерельями, обвита реками вокруг. Летом — бурлаки по Мологе от Волги баржи тащут, зимой — все белым-бело, весной в паводок русла рек не видать, лишь бескрайнее море… Гробовая Фаина обвязывает мантейкой язык колокола, того, что на 390 пудов. Потянула Фаина мантейкой за язык — бу-у-м-м, и я с нею — бу-м-м! По монастырскому обычаю, на каком бы кто послушании ни был, все должны положить три поклона за новопреставленную. Корову доишь или на лошади скачешь, князь ты или поп — клади три поклона земных. Вся Русь так жила — в страхе перед Богом…
И вот эта мантейка висит на языке колокола до сорокового дня, там уже от дождя, снега иль ветра одни лоскутки останутся. В сороковой день соберут эти лоскутки — и на могилку. Панихиду отслужат и мантейку ту в землю закопают. Касалось это только мантийных монахинь, а всех остальных хоронили, как обычно. А мне за то — Павёлко всю ночь и день сидит на колокольне — рубль заплатят. Это был мой трудовой доход. Слава Богу, умирали не часто». И жизнь, и смерть — всё это, словно таинственная песня, оттого-то в Церкви так много поют. Пели и в обители: помимо богослужебных песнопений, любили петь особые, очень трогательные, одновременно и народные, и духовные песни — отец Павел потом знал их великое множество. Это своеобразный монастырский фольклор — ныне, увы, настолько потерянный, что мало кто помнит слова и мотив этих песен. Батюшка, служа в Верхне-Никульском, успел записать в своих дневниковых тетрадях многое из того, что пелось в Мологской обители. Вот одна из таких песен, памятная батюшке — «этот стишок очень любили петь в монастыре на именинах»
СОЛОВЕЙ
Ты не пой, соловей, против кельи моей
и молитве моей не мешай, соловей!
И зачем напевать, что стараюсь забыть
и в душе воскрешать, что нельзя воскресить.